Анатомия рассеянной души. Древо познания
Шрифт:
— Да. Я ищу такую философию, которая представляла бы собою, во-первых, космогонию, разумную гипотезу о происхождении мира, а затем биологическое объяснение происхождения жизни и человека.
— Сильно сомневаюсь, чтобы тебе удалось ее найти. Ты хочешь добиться синтеза, который соединил бы космологию и биологию, — объяснение физического и морального мира. Не так ли?
— Да.
— Где же ты искал такого синтеза?
— Ну, прежде всего, у Канта и у Шопенгауэра.
— Неверный путь, — сказал Итурриос, — почитай англичан. У них наука облечена практическим смыслом. Не читай германских метафизиков, их философия похожа на алкоголь, который опьяняет, но не питает. Читал ли ты «Левиафана» Гоббса? [314]
314
Читал ли ты «Левиафана» Гоббса? Томас Гоббс (1588–1679), английский философ.
— Нет, зачем? Когда почитаешь Канта и Шопенгауэра, французские и английские философы производят впечатление тяжелых телег, которые катятся с грохотом и треском, поднимая пыль.
— Да, может быть, идейно они легковеснее немцев, но зато не отдаляют тебя от жизни.
— Ну, и что? — возразил Андрес. — Человек полон тревоги, отчаяния от того, что не знает, как устроить свою жизнь, не имеет плана, чувствует себя потерянным, без руля, без светоча, и не знает, куда ему направиться. Что делать с жизнью? Какое направление ей придать? Если бы жизнь была так сильна, что захватывала бы человека, тогда мышление было бы чудесным отдохновением, вроде того, какое испытывает путник, укрывшийся в тени дерева, это был бы мирный оазис. Но жизнь нелепа, лишена эмоций, приключений, по крайней мере, здесь, а я думаю, что и везде; и мысль преисполняется ужасом, как бы в возмещение эмоциональной бесплодности существования.
— Ты пропал, — сказал Итурриос, — этот интеллектуализм не приведет тебя ни к чему хорошему.
— Он приведет меня к познанию, к знанию. Есть ли наслаждение выше этого? Древняя философия давала нам фасад великолепного дворца, но за этим великолепным фасадом не было ни роскошных зал, ни приятных мест отдохновения, а лишь мрачные темницы. В том-то и заключается главная заслуга Канта: он увидел, что все чудеса, описанные философами — фантазии, миражи, увидел, что их великолепные галереи не ведут никуда.
— Хороша заслуга! — пробормотал Итурриос.
— Огромная. Кант доказывает, что оба основные положения религий и философских систем: Бог и свобода — недоказуемы. И ужаснее всего то, что он именно доказывает, что они недоказуемы, несмотря на все усилия.
— Ну, так что же из этого?
— Как что! — Последствия этого ужасны. Мир уже не имеет начала во времени, не имеет границ в пространстве, все подчинено сцеплению причин и следствий, и нет первопричины; идея первопричины, по словам Шопенгауэра, есть идея деревяшки, сделанной из железа.
— Меня это не удивляет.
— А меня удивляет. Для меня это равносильно тому, как если бы мы видели гиганта, идущего, как нам кажется, к какой-то определенной цели, и кто-нибудь открыл бы вдруг, что у него нет глаз. После Канта мир стал слеп; уже не может быть ни свободы, ни справедливости, остались одни только силы, которые действуют по принципу причинности в области времени и пространства. И это открытие, само по себе столь важное, — не единственное, есть еще и другое, впервые ясно вытекающее из философии Канта. Именно, что мир не имеет реальности, что самые время и пространство, и самый принцип причинности не существуют вне нас такими, как мы их видим, что они могут быть иными, могут и не существовать вовсе.
— Ну! Это нелепо, — пробормотал Итурриос. — Остроумно, если хочешь, но и только.
— Нет, это не только не нелепо, а практично. Раньше мне было очень трудно представить себе беспредельность пространства; мысль о безначальности и бесконечности мира производила на меня огромное впечатление; когда я думал о том, что на другой день моей смерти, время и пространство будут продолжать
— Фантазии! Фантазии! — сказал Итурриос.
— Нет, нет, это реальность, — возразил Андрес. — Возможно ли какое-нибудь сомнение в том, что мир, который мы знаем, есть результат отражения части космоса в чувствительной области нашего мозга? Это отражение, соединенное, сверенное с образами, отраженными в мозгах других людей, живших раньше и живущих одновременно с нами, и есть наше познание мира, наш мир. Таков ли он в действительности вне нас самих? Мы этого не знаем, и никогда не сможем узнать.
— Я не понимаю. Все это мне представляется поэзией.
— Нет, это не поэзия. Вы судите по ощущениям, которые вам доставляют органы ваших чувств, не правда ли?
— Конечно.
— И эти ощущения, эти образы вы с детства оценивали, сопоставляя их с ощущениями и образами, возникавшими у других людей. Но уверены ли вы в том, что этот внешний мир таков, каким вы его видите? Уверены ли вы даже в том, что он вообще существует.
— Да.
— Практическая уверенность у вас в этом есть, конечно, но и только.
— Этого достаточно.
— Нет, не достаточно. Достаточно для человека, не стремящегося к знанию. Иначе для чего стали бы придумывать теории относительно теплоты или света? Говорили бы просто, что есть теплые и холодные предметы, есть красный цвет или синий; нам незачем знать, что они такое.
— И было бы не плохо, если бы мы поступали так. А то сомнение все разрушает и уничтожает.
— Конечно, сомнение разрушает все.
— Даже математика лишается основы.
— Разумеется. Математические и логические предложения — лишь законы человеческого ума; они могут быть также и законами природы, находящейся вне нас, но утверждать это мы не можем. Ум, подобно телу, обладающему тремя измерениями, обладает органически присущими ему свойствами: понятием о причине, времени и пространстве. Эти понятия о причине, времени и пространстве неотделимы от ума, и когда он утверждает свои истины и свои аксиомы a priori [315] , он только проявляет свой собственный механизм.
315
a priori (лат.) независомо от опыта, заранее
— Так что истины не существует?
— Нет, существует: когда все умы согласны относительно какого-нибудь одного предмета, то это согласие мы называем истиной. За исключением логических и математических аксиом, относительно которых нельзя предположить отсутствия единодушия, во всем остальном необходимым условием большинства истин является единогласное признание их.
— Так значит, истины потому истины, что они единогласно признаются? — спросил Итурриос.
— Нет, — они единодушно признаются, потому что они истинны.