Андрей Платонов
Шрифт:
Мужик изо всех темных своих сил останавливал внутреннее биение жизни, а жизнь от долголетнего разгона не могла в нем прекратиться. „Ишь ты какая, чтущая меня сила, — между делом думал лежачий, — все равно я тебя затомлю, лучше сама кончись“.
— Как будто опять потеплел, — обнаруживал Вощев по течению времени.
— Значит, не боится еще, подкулацкая сила, — произнес Чиклин.
Сердце мужика самостоятельно поднялось в душу, в горловую тесноту и там сжалось, отпуская из себя жар опасной жизни в верхнюю кожу. Мужик тронулся ногами, чтобы помочь своему сердцу вздрогнуть, но сердце замучилось без воздуха и не могло трудиться. Мужик разинул рот и закричал от горя смерти, жалея свои целые кости от сотления в прах, свою кровавую силу тела от гниения в гное [35] , глаза от скрывающегося белого света и двор от вечного сиротства.
35
В
— Мертвые не шумят, — сказал Вощев мужику.
— Не буду, — согласно ответил лежачий и замер, счастливый, что угодил власти.
— Остывает, — пощупал Вощев шею мужика.
— Туши лампаду, — сказал Чиклин. — Над ним огонь горит, а он глаза зажмурил — вот где никакой скупости на революцию».
Тут дело не в том, что Платонов внутренне противоречив и двусмыслен, не в том, что он проводил черту между колхозами правильными и неправильными, и даже не в том, что кулаки вызывали у него ненависть лишь до той поры, покуда были кулаками, а потерявшие имущество, нажитое батрацкой плотью, пробуждали сострадание, как чевенгурская буржуазия у своих расстрельщиков. Дело не столько в этике и уж тем более не в политике, не в поиске виноватого, а в метафизике, в ощущении смерти, которая опустилась над Русской землею. Смерть пришла за людьми, и Платонов — он ли сам, его ли двойник — Андрей Платонович Платонов, инженер, писатель, художник, раб Божий Андрей почувствовал ее явление и затрепетал, потому что смерть была для него важнее, главнее, сокровеннее даже, нежели революция. С юных лет, после страшной отроческой раны, после ведомого или неведомого нам потрясения, после смерти брата и сестры и голода 1921 года он ощущал себя ее избранником и написал о том, как смерть забирает к себе человеческие души и как они к ней сами стремятся.
А что касается тех, кого она еще не тронула и не позвала, то вещие слова другого кулака иль подкулачника: «Ну что ж, вы сделаете изо всей республики колхоз, а вся республика-то будет единоличным хозяйством! <…> Глядите, нынче меня нету, а завтра вас не будет. Так и выйдет, что в социализм придет один ваш главный человек!» — кажутся настолько точным пророчеством надвигавшегося на страну единовластия и завтрашней расправы с теми, кто сегодня не ведает, что творит, что вся повесть читается как приглушенный стон, против воли вырывающийся из обнаженного кровоточащего сердца, из шерстяного горла, где по поверью платоновских героев находится душа.
Если рассуждать по уму, по логике разъездного корреспондента, в стране делается то, что надо, то, что должно делаться (пусть даже не совсем так, как должно), делается для общей пользы и для счастливого будущего, чтобы поскорее наступил коммунизм, без которого страна погибнет; если по сердцу — творится массовое убийство, геноцид, какого не знала Русская земля ни во времена татаро-монгольского владычества, ни при Петре, ни при Аракчееве, ни тем более при Столыпине. И дело не в перегибах на местах, о чем, формально можно считать, идет речь в «Котловане». Дело в существе. Такой ли, сякой ли был активист, окажись на его месте другой, правильный, все равно происходит гибель народа, гибель целой цивилизации и человеческой души, потому что, как сказано было в «Записных книжках», «отняв имущество, опустошили душу».
«Котлован» — это никем не заказанный, не считая высших сил, реквием, плач о погибели Русской земли, который написал — отвлекаясь от двойниковой мистики — тот, кто в молодости был самым честным, самым горячим и убежденным из русских большевиков. И только такой человек и мог совершить книгу, которую — если от всего русского XX века надо было бы избрать одну, чтобы сказать Господу: «Вот, посмотри, что с нами сделали», — отцы и деды наши протянули бы Ему эту книгу.
Разумеется, это не единственно возможное прочтение «Котлована». Квалифицированный читатель увидит в повести гораздо больше разнообразных мотивов и смыслов, проследит связь с мифологическими и мифопоэтическими традициями; при медленном, повторном ее прочтении поверх низовой бедности земли в повести откроются иные возможности и перспективы. Так, есть в «Котловане» очень светлое место, относящееся к деревенской молодежи, которая равнодушна к тревоге и мучению своих отцов и живет точно чужая, томимая «любовью к чему-то дальнему». Именно этих людей принимается обучать и находит в том утешение неприкаянный инженер Прушевский, и здесь возникает женский образ настолько лирический и проникновенный, что даже интонация меняется, смягчается, становится напевной и нежной, некотловановой: «Одна девушка стояла перед ним — в валенках и в бедном платке на доверчивой голове; глаза ее смотрели на инженера с удивленной любовью, потому что ей была непонятна сила знания, скрытая в этом человеке; она бы согласилась преданно и вечно любить его, седого и незнакомого, согласилась бы рожать от него, ежедневно мучить свое тело, лишь бы он научил ее знать весь мир и участвовать
36
В советской редактуре — «от вида».
37
В советской редактуре — «стояла и просила».
Вместе с тем в «Котловане» бездна даже не сатиры, а юмора. Уморительно смешон обладатель легкой, свободомыслящей, интеллигентной, руководящей походки социалист Сафронов, чья речь есть совершенный и трогательный образец советского новояза: «Сафронов произнес во рту какой-то нравоучительный звук и сказал своим вящим голосом:
— Извольте, гражданин Козлов, спать нормально — что это за класс нервной интеллигенции здесь присутствует, если звук сразу в бюрократизм растет?.. А если ты, Козлов, умственную начинку имеешь и в авангарде лежишь, то привстань на локоть и сообщи: почему это товарищу Вощеву буржуазия не оставила ведомости всемирного мертвого инвентаря и он живет в убытке и в такой смехотворности?..»
Комичен вознесшийся в сферы высшего руководства, отказывающийся от «конфискации ласк» одной средней дамы в пользу «женщины более благородного, активного типа» Козлов, и под стать ему инженер Прушевский, готовящийся совершить зеркальное путешествие вниз: «Явившись в техническую канцелярию работ, Прушевский сел за составление проекта своей смерти, чтобы скорее и надежней обеспечить ее себе. После окончания проекта Прушевский устал и спокойно уснул на диване. На завтра ему осталось составить лишь объяснительную записку к проекту, а затем найти достаточно прелестную женщину для однократной любви с ней; после удовлетворения любви к Прушевскому всегда приходило нормальное желание скончаться…» [38]
38
В советской редактуре этого фрагмента нет, как нет и предшествующего описания прогуливающихся по городу женщин: «…их ноги ступали с силой жадности, а телесные корпуса расширились и округлились, как резервуары будущего, — значит, будет еще будущее, значит, настоящее несчастно, и — далеко до конца. Вид этих тревожных женщин доставил Прушевскому терпение на свое дальнейшее неизъяснимое существование, вплоть до ближайшей сознательной гибели».
Нелеп Никита Чиклин, когда надевает «ватный, желто-тифозного цвета пиджак», оставшийся у него «со времен покорения буржуазии»; потешен новый буржуа — товарищ Пашинцев и его «волнующаяся невозможным телом», жрущая красными губами мясо супруга, которая предлагает организовать инвалида Жачева и дать ему должность («Ведь каждому человеку нужно иметь хоть маленькое господствующее значение, тогда он спокоен и приличен…») и получает в ответ от мужа гениальную похвалу: «Ольгуша, лягушечка, ведь ты гигантски чуешь массы! Дай я к тебе за это приорганизуюсь!»
Смешное можно увидеть даже при описании колхозной деревни, когда активист со товарищи, с тремя «похудевшими от беспрерывного геройства и вполне бедными людьми», чьи лица изображали «одно и то же твердое чувство — усердную беззаветность», среди прочих своих начинаний ищут «того вредного едока, который истребил ради своего пропитания первого петуха» (последнего съел сам активист, «когда шел по колхозу и вдруг почувствовал голод»), и о том петухе горюет своим общим лицом вся крестьянская масса, а потом находится «ублюдочек», похожий на обгаженного коровой цыпленка, и Чиклин велит ему трудиться, а активист знает, что «под его руководством совершится всякий передовой факт и петух тоже будет».
Над «Котлованом» можно не только плакать, но и смеяться, и в этом смысле он даст фору и «Городу Градову», и «Усомнившемуся Макару». Только юмор этот доходит до читательского сердца не сразу, изначально все смешное теряется и пропадает среди безмерного человеческого горя, подобно тому как не сразу приходит ощущение ужаса в «нежном» «Чевенгуре». Но хотя неоднократное прочтение повести спасет и уведет от однозначно трагического ее восприятия, расширит границы, примерно так же, как расширялись границы строительного котлована — вдвое, вчетверо, до глубины земного шара, и к этому расширению смысла, можно предположить, стремился Платонов, и повесть свою писал потому, что верил в ее счастливое окончание не на бумаге, а в жизни, все же если говорить о самой первой, самой эмоциональной и самой простосердечной читательской реакции на «Котлован», то она будет — «вернуть Творцу билет».