Андрей Платонов
Шрифт:
Но в самом деле вот что известно о других предполагаемых персонажах, своего рода антагонистах Стратилата: «Втайне Борисевкин слюнявил башмаки, раз обосрался на [трех] двухсуточном заседании, желая показать выдержку, хотя другие выходили оправляться по многу раз. У Борисевкина говно полезло даже из-за галстука».
«Кузяве настолько хотелось есть, что он не срал, чтобы получше использовать прошлую еду. Говно тоже есть тело человека, кроме того, — зачем его быстро тратить».
В этих записях не было ни подспудного желания кого бы то ни было шокировать, ни условности, ни игры, ни эпатажа — скорее были последовательность, стремление показать анатомию, физиологию переходного периода от капитализма к социализму, всю драму и неизбежность этого перехода, в котором не может быть и намека на стерильность
«Мы растем из земли, из всех ее нечистот, и все, что есть на земле, есть и на нас. Но не бойтесь, мы очистимся — мы ненавидим свое убожество, мы упорно идем из грязи», — писал он еще в 1920 году. Однако процесс роста оказался куда более долгим и мучительным, чем 12–13 лет назад предполагалось, и очищение общества от нечистот затягивалось на неопределенное время.
«Человек то верит в социализм, то нет. Он в доме отдыха: он верит, он в восторге, он пишет манифест радости; в поезде сломалась рессора, пассажиры набздели, — он не верит, он ожесточается, и т. д. — и так живет».
«Лишь переводя силу — жадность, гнусность, эгоизм — Полпашкина в коммунизм, можно построить коммунизм, сохранив плотьстрастей в высшей форме, иначе „дух“, „идея“, голый „энтузиазм“, чепуха. Энтузиазм истинный имеет в основе трансформацию сущей страсти жизни в будущую жизнь».
«Надо, чтоб „ебущество“ Полпашкина „превратилось“ в силу Жовова с другим „знаком“. „Бросовые, низкие“ силы решают дело в конечном счете».
Соединяющий два смысла — материальное имущество и половую любовь как мощнейшие стимулы человеческой деятельности — вышеприведенный платоновский неологизм очень точен: энергия на построение коммунизма может взяться лишь из источника «низких» сил. Платонов подходил к проблематике Замятина и Оруэлла, но подходил с другой стороны, рассчитывая на возможности человеческого сознания, веря в них. Но далеко не случайно, что написанной в итоге оказалась не история милого чудовища Стратилата, а «Счастливая Москва» с совершенно иным взглядом на любовь. Роман про строителя коммунизма, посвященный переводу низшей энергии в высшую, так и остался прекрасным котлованом под зловещим фантастическим зданием платоновской Москвы тридцатых годов.
Первая половина этого десятилетия, «поствпроковское» время оказалось для Платонова едва ли не самым интенсивным периодом поисков и осмысления действительности за всю его жизнь. Уже не настолько молодой, чтоб верить как прежде в коммунистический кристалл, но и не способный отказаться от своих идеалов [48] , он искал ответы на вопросы: что произошло с революцией, что происходит со страной, возможна ли реализация заявленного в семнадцатом году? Или дальше вырытых и усеянных трупами строителей ям под фундамент домов будущего дело не пойдет? Это не было для него игрой ума или, того хуже, способом прописки в советской действительности, но было источником мучительных размышлений, переживаний и вдохновения — пиитического ужаса.
48
Ср. в письме жене, написанном летом 1935 года: «С Костькой (писатель Константин Большаков. — А. В.) я не вижусь по простой причине. Мы серьезно поссорились как-то стоя на дворе в присутствии Луговского. Он (Костька) изволил меня упрекнуть (потом он говорил, что это он иронически) в некотором недостатке революционности. Я его отпел так, что он завизжал, забрызгал слюной, как прапорщик. Луговской был на моей стороне».
Как писатель, он умел быть очень нежным, умел быть грубым, он сталкивался с абсолютным выражением добра и зла, ненависти и любви, принимал жизнь таковой, какая она есть, но в то же время отторгал ее от себя ради реальности будущего (но не иной реальности — Платонов принципиальный неромантик). В его душе никогда не наступало успокоения, ее никогда не покидало то
« Тема романа.
Стратилат делал коммунизм, а сделал другоймир, — ничто в обычно-пошлом, нашем злободневном смысле, а другой мир истории, другую категорию, которая могла объективновыйти, выйти из развороченных форм прошлого и субъективно-классовой воли Стратилата — немир Келлера или мой коммунизм, но нечто исторически-прекраснее, неожиданнее, неизвестнее и действительно необходимое и простое.
Вот — основное и высшее противоречие судьбы Стратилата, романа и нашей истории.
История будет не та,что ожидают и что делают.
Это и есть коммунизм».
Всего годом раньше Платонов письменно и устно клялся Иосифу Виссарионовичу, Алексею Максимовичу и всему высокому собранию советских писателей, что исправится, будет служить пролетариату и коммунизму, загладит ошибки и искупит вину. Но какое уж тут исправление, если всеми помыслами и замыслами он снова перечил Генеральной линии, впадая в страшную ересь. Однако пища об ужасах коллективизации, о бюрократизме, о мещанстве, о бесчеловечности, о преступной бестолковости в хозяйственных делах, к тому же иронично, едко, зло, Платонов никогда не переступал границы цинизма и злорадства, и за его чувствами стояли тревога и любовь к своему, родному.
«ПЛАТОНОВ сетовал на то, что его считают врагом только потому, что он с горечью указывает на те опасности, которые указывают с радостью действительные враги, — доносил осведомитель ОГПУ и далее передавал слова своего „объекта“: — Настоящие враги в литературе не там, где их ищут, а примазавшиеся — всякие ЗЕЛИНСКИЕ, маскирующиеся вроде ПИЛЬНЯКА или ОЛЕШИ и чиновники вроде МАЗНИНА. <…> „Враги не те, кто мечется перед дулом — туда выскочит только идиот, а враг становится к замку орудия, там его надо искать“. Должен быть найден новый метод классовой борьбы в новой обстановке и П<латонов> ждет в этом смысле высказывания т. Сталина на съезде партии. Говоря о прошлом и настоящем руководстве, П<латонов> зло говорил о Троцком, Рыкове и БУХАРИНЕ, в особенности о первом и последнем. Он считает ошибкой ценить „общую талантливость“, без проверки прежде всего основным критерием: основательностью и пользой для дела».
Это было записано в октябре 1933 года, а полгода спустя Платонов свои мысли развил: «Для ЭРЕНБУРГА СССР и коммунизм — это лучшее из плохого. Он, только сидя в Париже, любит Советский Союз, а приедет сюда и опять ничего не понимает. А я в таких сильных средствах, как жизнь за рубежом, не нуждаюсь. Съездить интересно, но только для того, чтобы позаимствовать подробности быта. <…> Надо сейчас же пристально заняться искоренением зол, являющихся оборотной стороной неизбежной централизации. Прежде всего — борьба с бюрократизмом, не путем постановлений или ударов по отдельным бюрократам, а путем лучшего подбора людей, смелого допущения к руководящей работе беспартийных рабочих, действительной самокритики, сейчас часто принимаемой за „выпады классового врага“. Недостатки работы сейчас ведут к широкому развитию подхалимства. ПЛАТОНОВ считает, что СТАЛИН должен, в частности, прекратить „поток холуйского славословия“ по своему адресу».
Это было одновременно удивительно пророчески точно и так же опасно: беспартийные рабочие, отсталость, бюрократизм, да плюс еще недоумение, как Сталин терпит славословие в свой адрес… И все же самую большую ненависть вызывали в нем «уборняки».
«Зачем кормить ПИЛЬНЯКОВ, которые определили себя в роли „советских контрреволюционеров“, „домашних чертей“? Всякие Зелинские, Агаповы, с их дилетантскими эстетическими разговорами о технике — какая от них польза? Почему ценят такую проститутку, как ЛЕОНОВ, или такого бесхарактерного человека, как Вс. Иванов?»