Андрей Ярославич
Шрифт:
Они шли просторными сенями и галереями, подымались и спускались по лестницам. Слуги растворяли двери перед ними. Отошедшие узорчатые створки открывали новый гладкий путь вдоль стен, расписанных яркими красками или завешанных коврами…
Наконец за растворенною дверью просторный покой нарядный явился. В кресле деревянном, окруженная прислужницами, сидела, вся разубранная шелками и драгоценностями, девушка, показавшаяся Андрею рослой и какою-то чуждой… Неужели она?.. И не тринадцать лет ей — куда! Старше она… И разочарование нахлынуло в душу, отчаянное — затопило… Конечно, Андрей понимал хорошо, что этот
Девушка с важностью сошла с кресла, низко поклонилась вошедшим и вдруг поворотилась задом, вошла к двери за креслом и сама эту дверь отворила. Отступила и вновь склонилась в поклоне. Андрей уже понял — не она! От сердца отлегло. Интересно, занятно сделалось. Что-то особенное показывают ему…
Второй покой убран был роскошнее первого. И здесь в кресле сидела девушка, наряженная пышнее первой, моложе и красивее. И тоже, сойдя с кресла, безмолвно приветствовала гостей поклоном и с поклоном же отворила следующую дверь.
А третья девушка показалась Андрею просто красивой, очень красивой, хотя и ей не могло быть тринадцати лет, постарше и она была…
Когда вступили в четвертый покой, подумалось Андрею, что если бы ему предложили в жены эту красавицу, он бы не ответил отказом. Но и это не была дочь Даниила, а всего лишь одна из ближниц прислужниц…
Пятый покой ошеломил Андрея роскошью убранства и девичьей красотой. Эта девушка была даже слишком хороша; еще помыслишь, как-то будешь глядеться рядом с такою супругою венчанной… Но и это оказалась не она, и Андрей был даже и рад…
Однако в покое шестом ощутил некое уныние и страх… Он уже понимал, что и это — не она… А тогда какова же она, если этот блеск, эта невиданная красота — все еще не она…
Наконец растворились двери седьмые.
И это уже и не был холодный блеск драгоценностей, выставленных напоказ, это было сияние безмерное, нежное и теплое, когда парча и шелка, самоцветные каменья, золото и серебро словно бы открывают глубинную, истинную свою ценность, и ценность эта — в самой великой радости глубокой, какую получает душа человеческая от истинного обладания красотою, природно и руками человеческими сотворенною…
И живым прелестным сердечком всего этого сияния была девочка в заморских шелках самых нежных, в самых дорогих мехах зимних лесов Руси. Прислужницы, тонко звеня гривнами золотыми, жемчугами крупными серег и подвесок, блестя нарядом своим, окружали ее, держали пышные вошвы рукавов и пышно волнившиеся полы верхнего платья. Все они были молодые и красивые, но все были — не она!..
Она была королевна славянская песенная и маленькая девочка. Быть может, ей и не минуло еще тринадцати лет…
Она была — маленькая нежная птичка, цветок и мотылек на цветке; украса изящная самая, из переплетения изящного тончайших серебряных нитей с вкрапленными живыми сияющими самоцветными камешками. Такая драгоценность была она… И ноготки ее нежных, нежнейших розовых цветочных лепестковых пальчиков заостренные была и длинные и окрашены розовой нежной яркой краской, осыпанной тончайшей золотой пыльцой…
И на головке чуть покачивалась чудновато
Лицо ее не было набелено и нарумянено, как лица наложниц и жен Александра, как лицо жены Танаса… У этой благоуханной девочки лицо было нежное-нежное розовое, и губки нежные, нежной алостью милые, казалось, готовы были приоткрыться. И только веки были изукрашены — все тою же золотистою тончайшей пыльцой…
Она смотрела на него серьезно и непонятно и будто выжидательно. И теперь и он не мог оторвать взгляд от ее нежного лица с этими чуть скошенными темными бровками и темными глазами — они были карие — и мягко скругленными скулами…
И наконец-то она раскрыла губки и улыбнулась. Жемчужной чистотой зубки приоткрылись. Она улыбалась, как ребенок серьезный и разумный, внезапно увидевший занятное что-то, но еще не получивший от старших дозволения прикоснуться к этому занятному и даже не знающий — зачем оно…
О Мелисанде Триполитанской, далекой, из детства, о Ефросинии, милой своей наставнице, он уже и не мог вспомнить. Их будто и не бывало — она!.. Она одна… Золотистая девушка — его…
Ах, если бы ему сейчас грозило унижение, оскорбление, как тогда, уже давно, у фонтана серебряного, он бы нашелся, как там; он сказал бы что-нибудь замечательное… Но здесь не было никакой угрозы, а он молчал трепетно, и даже не мог улыбнуться… И это зрелище юноши и девушки, принца и принцессы, замерших друг против друга, это зрелище юноши и девочки было прелестным и трогательным…
— Вот моя Марыня… — произнес Даниил густо-певуче…
Так он звал свою дочь единственную, Марию, мягко, на южнорусский, южнославянский лад…
И Андрей невольно, из одной потребности внезапной хоть что-то сказать, повторил это имя, произнесенное Даниилом. Но для Андрея, познавшего книжную премудрость, это имя было — слово, латинское слово — «морская». И выговаривал он не так, как Даниил…
— Марина…
И после, уже много лет спустя, когда отец или братья обращались к ней, звонкий юношеский голос повторял в ее памяти, в ее сознании, будто поправляя их выговор:
— Марина… Марина… Марина…
И под сводами кельи в Угровской обители все звучал для нее этот голос. И призывал ее на смертном ее одре, когда уста эти милые, въяве призывавшие ее, давно уже сомкнула безвременная смерть…
— Марина… Марина… Марина…
Даниил устроил в его честь эти особенные рыцарские игры. Трубы звенели и гремели призывно. Оруженосцы шли торжественно, с длинными копьями на плечах. Кони, словно бы одетые в алые плащи, затканные золотыми и серебряными цветами, выступали горделиво, несли на себе всадников, скрывших свои лица и тела в блестящих доспехах, и пышные перья павлиньи колыхались на шлемах. И после наносили друг другу удары мечами и копьями, следуя правилам особым, знатные воины, закованные в сверкающий металл…