Андрей
Шрифт:
— Вполне. А что над Абсолютом? — спрашивала она, пригубив красное вино. Мой фужер оставался почти нетронутым…
— Ничего. Как над вечностью может быть сверхвечность?
— Легко. Если мы подразумеваем, что бесконечность не имеет конца, то из какой исходной точки мы отсчитываем эту самую бесконечность, чтобы доказать самим себе её реальность? Так и с Абсолютом. Мы знаем о нём лишь потому, что он познаваем нами. Если же это и есть Бог, то он, по определению, всемогущ. Ему подвластно всё в созданном им мире. Он вершина добра и зла, альфа и омега, начало и конец.
— Подожди, но ведь
— Есть возможный Сверхабсолют, для которого понятий добра и зла, как божественных, так и человеческих, не существует. Он выше их. Он не вмешивается в нашу жизнь, он просто есть, без ограничений и условий, объяснений, умствований и всех прочих попыток понимания.
— Но все мировые религии отвергают это!
— Правильно, умничка, — впервые улыбнулась она. — Любая религия создана для того, чтобы объяснить человеку существующий мир и облегчить возможность выживания в социуме. У меня другие цели, я ничего тебе не облегчаю…
На каком-то этапе я поймал себя на ощущении, что ей просто не хватает слов. Либо те слова, с которыми она ко мне обращалась, были слишком символичны, либо слишком просты, что, но сути, подразумевало трактовку двух, а то и трёх взаимопротивореча-щих выводов одновременно. Привычные взгляды рушились, мы не находили понимания именно потому, что моё собственное образование услужливо подсовывало целый пласт давно доказанных решений, напрочь уводя от того единственно верного пути, о котором она пыталась мне рассказать…
— Ты всегда смотришь мне в глаза, почему?
— Не знаю, — уже привычно подразумевая в её вопросе подвох, попытался честно ответить я. — Они как зеркало.
— Ты смотришь в мои глаза и видишь там своё отражение, так?
— Да.
Но своё отражение ты можешь видеть в чьих угодно глазах. Более того, на глади воды, в стекле автомобиля, на лезвии ножа, на экране сотового телефона… да где угодно. Что же тогда ты ищешь в зеркале именно моих глаз?
Своё отражение я могу видеть везде, это верно, — осторожно начал я, мягко накрывая её ладони своими. — Понял! Я не ищу в них отражения, я ищу в них себя! Свою душу, а не тело.
— Откуда узнал? — второй раз улыбнулась она.
— Руки… — прозрел я. — Когда ты просто говоришь со мной, я понимаю примерно половину. Включается логика, здоровый скептицизм, знания, книги, авторитеты, да всё, чем набита моя голова. А когда информация течёт через кончики твоих пальцев, я словно вижу тот образ, что вспыхивает у тебя в мозгу, и уже не нуждаюсь в объяснениях.
Лана на мгновение опустила веки. Длинные загнутые ресницы сомкнулись и разомкнулись едва ли не с металлическим лязгом, как поднятые ворота средневековой крепости. Я замер. Наши пальцы вновь соприкоснулись. Я привстал и уверенно коснулся губами её губ. Тёплых-тёплых…
— Правильно?
— Да. Но в следующий раз соображай быстрее…
Я шёл не сгибаясь, в полный рост, с высоко поднятой головой, на ходу скручивая гранёный штык с винтовки, как это делали более опытные бойцы. Раскалённый запах шимозы першил в горле, слева и справа от меня падали люди, ружейный огонь противника был необычайно плотным, и стрелять эти
узкоглазые мерзавцы умели не хуже нас. Разорвавшийся
— Не останавливаться! — кричал я.
Наши бежали молча. Так же молча, в тихой звериной ненависти, мы бросились на ощетинившиеся сталью окопы японцев. На каждый русский штык — четыре их. Шанс один — брать винтовку за дуло, как дубину, и крушить врага размашистыми движениями приклада. Глухие удары, раскалывающие черепа, крики боли, никаких «ура» или «банзай», ни пленных, ни раненых, только смерть, нечеловеческий оскал лиц, прокушенные в ярости губы…
Помню лишь тяжёлые руки сибирцев, трясущих меня за плечи:
— Всё уж, полно. Успокоился бы, барин.
— Я не барин, я — барон…
Искать её было бесполезно, она появлялась сама, как кошка, когда была голодна или когда ей было необходимо моё тепло. Нет, не тепло тела, вряд ли у такой красавицы могли быть серьёзные проблемы с нехваткой мужчин, по-моему, последних вокруг неё крутилось даже в избытке.
Я ревновал и не ревновал одновременно. Периодически накатывающая тупая, давящая боль разминала моё сердце, как ком глины. Я писал ей гневно-пышущие зтз, пытался звонить, намеренно обидеть или задеть, но в большинстве случаев всё это не достигало цели. Думаю, если бы мне пришлось умереть у неё на глазах, то она, скорее всего, просто перешагнула бы через моё тело, как через пройденную ступеньку в своём духовном росте.
Смысл её жизни заключался в постоянном получении неких всплесков энергий — боли, радости, любви, предательства, и она искренне пробовала на вкус каждое новое ощущение. Всё, что делало её счастливой или, наоборот, убивало последнюю радость, всегда рассматривалось сквозь призму полученного урока, а важность его значения определялась больше оттенками, чем чёткой градацией добра и зла…
Примитивность решения Лана презирала. Пошлая схема «в каждом зле есть частичка добра, в каждом добре есть частичка зла» могла вызвать у неё лишь раздражённый щелчок языком. Она слишком хорошо, на своей собственной шкуре понимала разницу между тем и другим, а потому стремилась успеть вырваться в тот Абсолют, который над ними, не смешивающий два этих полюса для оправдания собственной низости и беспомощности. Продав душу, она навеки потеряла выстраданное общечеловеческое право заигрывать с тем и с другим…
…В тот день я первый раз пришёл к ней в дом. Меня не приглашали. Да и день сам но себе не нёс никаких знаковых символов. Пишу об этом совершенно уверенно, ибо за те несколько месяцев, что мы были вместе, я научился если и не разгадывать тайные знаки, то довольно чётко ощущать их присутствие.
Лана не отвечала на звонки.
Хотя вот буквально вчера мы сидели в нашем кафе и она, смеясь, раскинула мне карты. Стандартные расклады цыганского гадания, половину я мог бы предсказать сам, что-то заставило задуматься, во что-то не поверил вовсе, но не в этом суть. А в том, что утром я проснулся и…