Ангел Варенька
Шрифт:
Услышав об этом, Лева отыскал взглядом жену, улыбнулся ей странной улыбкой — как бы издалека, как бы прощаясь навеки — и упал в обморок.
III
Знакомо ли вам чувство человека, внезапно пробудившегося после долгого сна или очнувшегося от обморока? Оно поистине удивительно, это чувство, хотя мы не успеваем толком его запомнить и уж тем более объяснить себе: оно вспыхивает на несколько секунд и сразу же гаснет, словно сумасшедшая искорка, взлетевшая над костром и исчезнувшая в ночной темноте. Но, даже погаснув, это чувство оставляет в нас томительный след, — вот почему проснувшийся так медлит расставаться со сном, с сожалением поглядывает на примятую подушку и мечтает снова укутаться одеялом, повернуться на бок и закрыть глаза. И дело не в том, что он ленивец и лежебока, а в том, что сон приоткрывает волшебную дверцу в иную, нездешнюю область,
Это чувство похоже на чувство новорожденного, недавно появившегося на свет, и, пожалуй, таким новорожденным ощутил себя и я после того, как мне приоткрылась тайна моей прошлой жизни. Приоткрылась, словно вход в подземелье, спрятанный под замшелым валуном… И, что самое удивительное, я увидел не только свою собственную прежнюю жизнь, но и прежние жизни других людей, даже не подозревающих о своих тайнах. Так, в мастерской у моего друга-реставратора, расположенной в полуподвальчике старого московского дома, лежал огромный камень, который долгое время не решались сдвинуть с места, но однажды решились, поднатужились, сдвинули… Под камнем оказался люк… Подняли крышку — там колодец с заржавленными скобами лестницы, вделанной в кирпичную стенку… Посветили фонариком — под лестницей бездна… Бросили туда камушек — у бездны нет дна… Тогда мы осторожно закрыли крышку, завалили ее замшелым камнем и больше этот камень не трогали, а друг мой вскоре сменил мастерскую, сославшись на сырые углы, трещину в потолке и подслеповатые окна, но я-то знаю, что причина не в этом…
Точно так же я, проживший прошлую жизнь под именем Льва Толстого, угадываю в друге-реставраторе моего бывшего сподвижника и единомышленника, в женщине, с которой мы вместе работаем, — мою бывшую жену, а в жене — постороннего мне человека. Словно проснувшийся, я еще долго не могу расстаться со сном, и мне кажется, будто все люди, окружающие меня в нынешней жизни, явились из прошлой. Поэтому мне иногда хочется по-свойски подмигнуть продавщице в пивном ларьке, напомнив ей о том, что триста лет назад она была французской королевой, или похлопать по плечу важного дипломата, в прошедшем веке подметавшего мостовые между Пречистенкой и Арбатом. Признаться, я позволяю себе такие шалости, хотя мои похлопывания и подмигивания истолковываются весьма превратно, и мне приходится извиняться за подобные вольности. Но случается и так: я попадаю в незнакомый город, одиноко бреду по улице, и вот в толпе на мне останавливается взгляд незнакомца — встревоженный, вопросительный, пытливый, и я понимаю, что он, мой собрат, вспомнил и узнал меня, и мне становится радостно, и я уже не чувствую себя одиноким на улице…
Лева Толстиков никогда не чувствовал в себе другого человека и во всех случаях своей достаточно долгой жизни (ему уже исполнилось тридцать четыре) оставался лишь самим собой. Левой Толстиковым, Левкой, Толстяком, Сидорушкой, как называли его знакомые книжники, привыкшие видеть его таким, каким он был всегда: в том же полушубке, в тех же кроссовках, с тем же транзистором. Лева и сам привык к себе настолько, что иногда забывал, сегодня ли он ел за завтраком яичницу или же это было вчера, а может быть, позавчера, неделю, месяц назад. Недели и месяцы пролетали, сливались в годы, а Леву не покидало ощущение, что в нем ничего не меняется и даже появившийся на висках седой волос или новая морщинка словно бы принадлежат не ему, а тем, кто видит его лишь от случая к случаю и поэтому нуждается в доказательствах его существования во времени. Сам Лева ни в каких доказательствах не нуждался и свое время как бы носил в себе заключенным под непроницаемую оболочку собственного «я», похожую на скорлупу крепкого ореха. Поэтому он словно бы от рождения чувствовал себя седым и морщинистым, и новые морщины ему ничего не добавляли и ничего не отнимали. Он это всегда был он, и никакой подселенец не мог проникнуть под скорлупу его неповторимого «я».
Конечно, ему приходилось слышать о том, что мучимые сомнениями люди подчас раздваиваются и в них возникает некий внутренний голос, с которым они ожесточенно спорят, словно с прячущимся в глубине души двойником. Но самого Леву сомнения никогда не мучили, и своего двойника он видел лишь в пыльном зеркале, когда случайно открывалась дверца старого шкафа и в ней мелькало его отражение. Поэтому ему и не удавалось взглянуть на себя со стороны или поместить этого стороннего наблюдателя вовнутрь, чтобы оттуда — изнутри — следить за собственной жизнью. И вот
— Что же ты, я тебе приготовил толстый картон, золотое тиснение… Нельзя так, елки-палки! «Ренан, Ренан!», а самого и след простыл!
— Подожди ты с Ренаном, — остановил его Лева и на минуту задумался, можно ли доверить телефонной трубке такую тайну. — В общем, произошла невероятная вещь. Оказывается, в прошлой жизни…
И он иносказательно, намеками поведал о том, что случилось в Ясной Поляне. Выслушав его признания. Володька восхищенно воскликнул:
— Значит, ты написал все четыре тома! И эту сцену, где Наташа прощается с умирающим Вронским!
— Не с Вронским, а с Болконским, — поправил Лева. — Надо знать классику. Этот роман я писал с 1863 года по 1869 год. А с 1873 по 1877 год я уже работал над «Анной Карениной». Не путай, пожалуйста.
— Постараюсь, — пообещал Володька. — А у тебя есть доказательства?
— Какие?
— Что ты действительно все это написал. А то ведь каждый может сказать, что он Лев Толстой. Даже я, к примеру.
Пользуясь дружбой с Левой, Володька робко попытался поставить себя на его место.
— Ты не был Львом Толстым, — Лева мягко отклонил притязания друга. — У меня есть неопровержимые доказательства. Во-первых, почерка. Во-вторых, откуда я могу знать биографию Льва Николаевича, если в школе прогуливал уроки литературы! И в-третьих, почему я помню, что я был в Ясной Поляне, хотя я там никогда не был?!
— А отпечатки пальцев? — спросил Володька, слегка помешанный на детективах, которые ему чаще всего сдавали в переплет. — Ты сличал?
— Чудак, — с жалостью вздохнул Лева. — В меня переселилась душа Льва Толстого, а тело осталось моим собственным. При чем же здесь отпечатки!
— Я понимаю, — уныло согласился Володька и вдруг с надеждой спросил Леву: — А ты мне по-прежнему друг?
— Конечно. Можешь не сомневаться, — Лева решил проявить великодушие.
— Значит, я могу считать себя другом Льва Толстого?! — обрадованно воскликнул Володька.
Проснувшись на следующее утро, Лева прежде всего проверил, не покинула ли его душа Льва Толстого, и для этого еще раз вслух повторил биографию и назвал основные даты, связанные с его жизнью и творчеством. И биографию, и даты он помнил назубок, — дочь Машенька, следившая за ним по учебнику (они как раз проходили в классе Толстого), похвалила отца и поставила ему пятерку. После этого Лева бодро встал, сложил и накрыл пледом диван-кровать, выкурил на балконе сигарету, для разминки побегал на месте и, закрывшись в ванной, под шум воды снова вспомнил своего двойника, но уже не того, который смотрел на него в пыльное зеркало, а того, который прятался в нем самом, пробуждая странные и тревожные чувства. «Кто же я теперь?» — в растерянности подумал Лева, как бы пытаясь соединить вместе обе свои половинки.
После завтрака Лева отправился на работу, и, едва лишь он захлопнул за собой дверцу такси, его двойник словно бы уселся с ним рядом и, сложив руки на набалдашнике палки (эти старческие руки в морщинах Лева видел особенно ясно), назвал адрес букинистического магазина. Лева мог бы поклясться, что он в эту минуту не произнес ни слова, но чей-то голос, похожий на его собственный, как бы сам собою возник в воздухе, родился из неведомого источника, донесся из потусторонних миров. Лева откинулся на сиденье и, когда машина тронулась, вместо шума мотора услышал цоканье лошадиных копыт по брусчатой мостовой и скрип несмазанных колес. Со страхом оглядевшись, он обнаружил, что едет на извозчике по старой Москве, мимо двухэтажных особняков, трактиров и городовых, а на улице весна, распутица, девятнадцатый век.