Ангелам господства
Шрифт:
Дальше не вспомнить — в полной прострации — спектакль, наверняка, аплодисменты. Потом пластическое препарирование словом при кафедральном обсужденье. Дрожь ожиданья у Котяшки. Вердикт. Финал — апофеоз прощания у входов и подъёздов. Разъезд вельможных у парадных, и опустевший гардероб. Всё с вешалки — во благо и во вред.
Спесивым промыслом прощанья еще шаталось эхо в коридоре, носились чьи-то голоса:
— Ты помнишь, кто? Паламишев? Или Поличенецкий? Теперь не вспомнить, кто из них сказал в запале или просто, перед смертью, когда их зазывали скончаться профессорами ГИТИСа: там учатся те, у кого папа Бондарчук,
Знали бы слухи витающие, как временем всё опрокинется.
Терпеть триумф-официозы я не умела, а потому всегда пережидала. На гребнях популярности умело балансировал Литрваныч наш, Рыжуля, даже когда он так ещё не назывался. Похоже что сегодня.
Гулкое фойе, перед спектаклем испытавшее какое-то подобие уборки, теперь притихло.
По лестнице Котяшка-змееборец, брезгливо лапами ступая, подтягивал брюшко, чтоб не коснуться истоптанных ступеней, и явно намекал Дрезине, мурлыча ультразвуковой сигнал, чтоб вышла на порог и позвала: «Кис-кис!» Домашний.
Меня, похоже, пронесло. Вокруг по сторонам вниманье душу не тянуло. На гулкие пустоты коридоров, фойе и вестибюлей пролёг дежурный свет. Дневной спектакль всегда не вдохновенен, даже когда проходит «на ура».
Жизнь — мастерство преодоленья. Триумф — шумный венец от ремесла. Бывают времена, когда в твоём жилище больше шуму, чем в городе или в том поселенье, где он застал тебя. Триумф. Большое мастерство — нырнуть под арку и не заметить. Тогда господством будет даден путь далёк. А остановишься на планке — пиррова победа.
Сейчас, я чувствую, здесь двое таких же — Виктор и Федор. Один воспринял. Другой — преодолел. Как странно черная трава — пульнула сеятеля к пожинателю плодов. Всё притянула мерзостная осыпь и воспарила сутью бытия. Спектакль, где захоронены стремления к свободе, смешения кровей, освобожденья доли ущемлённым от естества живорождённого тому, кто мёртвым должен был родиться, а всё же появился.
Свет. Ступеньки. Майским дуновеньем игрался лепесток, не смеющий сместись с обочины на смертную дорогу. Дразнил. Красивый. Зарубежный. Остался при посадке в лимузин пофигурять по тротуарам, покрасоваться пурпуром своим. Маялся в потеплевшем ветре, передавал, что видел, и хвастался мечтой. Мне следует признаться: так нельзя. Догоним на ступеньках Мэтра.
— Мы едем, едем, Витя.
Стою, не зная, как сказать.
— Нас ожидают. На Останкино. Послушай, я не пойму, что хочет эта баба. Я пол часа уже стою и слушаю! Нелепость, Виктор. Вся жизнь как ткань нелепостей, послушай, ты понимаешь, что она желает мне сказать? При чём тут задники из парашюта? Нам надо отыграть в Дубне через четыре месяца спектакли. Для учёных. На планку их мозгов это ложится, и министерство одобряет…
Многозначительная пауза по умолчанию обязывала: значит одобряют все! Виктор победно тащится. Идеология в восторге! Я в восхищении, как кот у Маргариты говорил. Бал состоялся. Погасите свечи. О возжиганье вновь будет объявлено в афишах.
— Мэтр, не печатайте афиши.
— Ты что! Две тысячи афиш — там типография загружена под полную завязку. Через четыре месяца в Дубне! Всем отдыхать.
Он сделал шаг с победоносным тёзкой по ступеням, и тот, еще не зная, что его слова прорежут по эфиру всю страну однажды, остановился. От Владика и до Калининграда он кукловодом станет. Дрогнул вдруг и, на ступень сойдя, височной долей остановился вровень.
— Стоп. Через четыре месяца я не смогу играть.
Каприз звёздной бациллы! Немедленное отчисленье! Такие нам не ипостать! Отряд и не заметит потери…
— Мэтр, через четыре месяца я буду рожать.
— Кого?
— Да просто, я надеюсь, человека.
Глухая пауза.
— А щас у тебя сколько?
— Ну, посчитайте, вы же, человек.
Витька пришёл в сознанье первым. С височной доли удалился и, хохотом стекая со ступенек, потешный взгляд всё запрокидывал в ушко осталбеневшему, считающему Мэтру. Кощунствовал. Талантливый, бродяга. Он, менестрель, напишет позже опус и будет в даты его на юбилеях кафедры читать во всеуслышанье: я видел на этой сцене всё! Я видел даже беременную орлеанскую девственницу. Кому не приходилось. Это Шендерович.
— Виктор Иваныч, я порешила прям здесь, при вас, застёгивать свой плащик! — Николин вход всех вразумил ударом тяжкой двери. Сбылось.
— Ну, что ты всё меня «Литрваныч, Литрваныч!» Вот посмотри, какими женщины бывают! Виктор, ну, в первый раз меня так баба обманула! Я думал, она девственница замужем! А тут… Беременная баба! Я чуть не женился. Хотел жениться, когда закончит…А она?!
Вот тот момент, за показатели которого люблю театр!
Как удивительно открытье лицедейства, — всегда игра и никогда серьёзно. И маске рад! И МАСКАРАД. Везде, повсюду: зло, правда и добро, и ложь — в единстве времени и места. С открытым, подлинным лицом обученным притворству хвастать, с забралом в душах, камнем на устах, готовой притчей во языцех! И— направёжь! На бал! На кафедру! На пристань! На трибуну! В конце гримаса смерти! Стон затаённый. Сожаленье. Жалость к себе. Ничтожество как осязание расплаты за легкомыслие. Открытый удивлённый глаз зрачком тускнеющим направлен в небо, где просто. Вечная лазурь. Путь по лазури. Путь к лазури. Траги-комедия всей жизни! Умер король, да здравствует, король! Белые начинают… И выигрывает нечто в честь, в охоту, в целесообразность. Стон забывается. Ценично. Шер шель ля фам. Бал! Марш на бал! Всея Руси сугробный карнавал. Душой подумать, в крайности качнуться. В сугроб упав — нельзя разбиться. Замёрзнуть можно, если не согреть.
Уход на роды в зиму. Повестка дня для обсуждения на кафедральном сходе — в глазах учителя уже нарисовалась.
Николь, в любых истошных степенях назревшего коллапса тянула линию свою. И это обстоятельство меня сейчас спасало. Кто вам сказал, что симпатичные девчушки глупы? Если они брюнетки — задумайтесь. Николь немедленно вскричала на поворот испуга вспять:
— Ах, Литрваныч, рядом с вами — Шендерович, теперь это пристанет, кликуха, пардон, пусть будет — псевдоним, это находочка моя!
Два Виктора и Ника — народ в сплошной победе пребывает, и только я — смешное огорченье. Может быть, я не ко времени на свет приобреталась?
Ватага моих рыцарей уже вкусила в роще свободного отдохновенья от показа. Дневной спектакль всегда лишь тем хорош, что при скончанье всех поклоном на распоследнем акте, еще не опускает вечер в растрату на реальном дне отпущенное в световом объёме. Дрезина вдохновила:
— В твоём серьёзном положенье нужно бывать повсюду непременно.
— Так всё нелепо стало. Я стесняюсь.