Ангелика
Шрифт:
— Что ты с нею сделал? — вопросила жена, пытаясь собрать разбросавшую руки-ноги девочку и обнять ее.
— Сделал? Ты в своем уме? Я отказал ей в капризе, чему тебе следовало бы поучиться.
Когда уговоры Констанс не смогли вернуть девочке разум, мать перевернула ребенка и как следует шлепнула. От потрясения девочка прекратила неистовствовать, и хотя после второго шлепка она продолжала плакать, ее дыхание выровнялось. Ангелика обхватила обидчицу руками и вжалась мокрым лицом в теплую кожу пульсирующей материнской шеи.
— Ты ее бьешь?
— Если она в том нуждается. Она должна прийти в себя, нельзя
— Нет-нет, совсем не буду. Как ты сочтешь нужным.
Он отметил, что Ангелика с очевидностью предпочитает общество матери даже после того, как та ее побила. Он тысячи раз наблюдал равнозначный парадокс в лаборатории, однако увидеть его в людях, в двух женщинах, что связаны с ним теснейшими узами, Джозеф никак не ожидал; он удивился вопреки себе, вопреки тому приятному потрясению, кое испытывал всякий раз, когда Природа раскрывала перед ним свои шаблонные тайны. Он не мог, как ни старался, представить, как бьет девочку, не мог вообразить потребные для этого обстоятельства, ярость, страсть или злость. Даже любовь была недостойна подобного деяния.
Обуревало ли Джозефа когда-либо расстройство столь острое, чтобы разбить вдребезги вмещающую его личность? Он едва не потерял жену, вырвал ее из объятий смерти лишь затем, чтобы наблюдать теперь, как она растворяется в материнстве, в то время как он стал для нее не более чем поставщиком финансов. Она не прилагала усилий, дабы угодить ему, открыто проявляя безразличие к его приходам и отбытиям. Она была глуха к его словам, слепа к его заботе, нечувствительна к его кроткой ласке. Если кто и заслужил право биться в истерике и вопить, это был он.
Вечно раздражительная и склонная к меланхолии (вполне простительной, если взять в расчет ее утраты и здоровье, ныне Констанс обнаруживала симптомы куда более тяжкие: ночную панику, бессонницу, зловещие опасения за безопасность ребенка. Джозеф уяснил, что она дремлет и бодрствует в неурочные часы. Она спала в гостиной или подле девочки, выдавая на-гора причины, одну безумнее другой, дабы покидать мужа. Она чуралась его объятий (какими бы нежными они ни задумывались либо являлись), опять же выдавая на-гора доводы и правдоподобные, и мнимые. А сегодня он получил доказательство её лжи: книга с картинками и уничтожение либо похищение его подарка ребенку, что являлся, как она твердила годами, ее даром ему.
Тем вечером они сидели на кушетке перед камином.
Он наблюдал за Констанс в безмолвии. Ее оголенное предплечье прижимало кайму рукава к подлокотнику.
Натянутый бархатный шнур впечатался в кожу Констанс; когда она пошевелилась, муж увидел в свете пламени оставленный шнуром мягкий оттиск, долину, коя окрасилась багрянцем. Джозеф почти ощущал ее на расстоянии, он желал коснуться ее прежде, чем кровь набежит в складку, прежде чем она вновь заполнится кровью.
Вместо этого, словно почуяв его молчаливый замысел, Констанс ни с того ни с сего побудила его к безумной беседе, заговорила об английских военных (другими словами, о нем), словно они демоны, сравнила его с чернокожими убийцами. Он оставил ее расстроенной, однако минуты спустя она прибежала к нему, убоявшись теней. Он успокоил ее обычным манером.
— Моя любовь, —
— Разумеется.
Прошло много времени, прежде чем она вернулась, а точнее, прежде чем он снова заснул один, воображая, что она все еще может прийти к нему, что она передумала бежать от него, минуя пролет за пролетом, укрывая себя ребенком и укрывая ребенка собой.
IX
Он почти убедил себя в том, что Констанс надлежит спать вдали от него. Если ей так спокойнее, пусть обитает хоть в гостиной, хоть в погребе. На деле, однако, расстояние лишь усугубило ее странности. Утром она остановила его на лестнице и загораживала проход, пока не объяснила, что Ангелика страдает от неуловимых болей, кои никто не может наблюдать, однако таинственным образом виноват во всем оказался Джозеф. Он сдерживался перед этим умопомешательством в цвету сколько мог, даже поощрил ее позвать доктора. Он пытался вырваться, но недостаточно прытко, и она упорствовала, а затем ужалила его: «Кто такой Лем?»
— Кто такой Лем? — спросила она без предисловия, и он почти утвердился в мысли, что Констанс обладает волшебным даром ясновидения. Человек, коего Джозефу никак не удавалось вспомнить, возник из тумана, раскошелил его на ужин, оскорбил, намекал на мрачные секреты, был оставлен в пивной, а назавтра жена осведомляется об этом шаркающем ногами призраке, называя его по имени.
— Кто такой Лем?
— Попрошайка, что меня подстерег.
— Он снился тебе ночью.
— Вовсе нет.
— Откуда бы я узнала тогда его имя? Ты проговаривал его во сне.
— И что же, по твоему представлению, я сказал?
— Только имя. «Лем, Лем», несколько раз. Только имя.
Чем сказать: «Ты говорил во сне, бестолковое слово, пол-лемура», — она начала с имени Лема, человека, коего не могло не быть и сведения о коем она добывала из Джозефа, пугая его, цитируя его же ночное бормотание, дабы заманить в ловушку признания — в чем же? Что это была за игра, что за потакание капризам вне рамок любых приличий? У него опять возникло чувство, будто он выбирается из собственного дома тайком, словно преступник или просто слабодушный.
В этот понедельник с утра, открыв лабораторию, он приветствовал гам и предстоящие задачи, их разнообразие и определенность: они ждали его в прошлый понедельник и дождутся в понедельник будущий. Здесь не было места расстройству, смутным немым обвинениям, инфантильным вторжениям.
Джозеф возжег газ, успокоил тех, кого можно было ' успокоить, раздал пишу и воду и начал отмечать свершившиеся за выходной день перемены. Его ручка нуждалась в новом пере. Он устремился в конец помещения и тут же застыл, ощутив, как пальцы вдавились в носки ботинок. На полу в проходе между двумя рабочими столами… немыслимо. Он поднял лампу. Первая мысль была верной: два человеческих скелета, коим придали позы известного акта, с почти уместными бескожими усмешками. Пустые глазницы горели взаимной чувственностью, однако бесстыдник, опиравшийся на окостенелые руки, казалось, искоса изучал Джозефа глумливым взглядом, ибо был поглощаем и балуем мирскими удовольствиями более него.