Ангелика
Шрифт:
Она описывала мне все это словно единое воспоминание. Я не знала, в какой момент мы пересекли границу страны сновидений, однако в итоге мы туда прибыли.
В конце жизни, когда Констанс полюбила снова и снова рассказывать про Энн, про Джозефа, про Приют, про Джайлза Дугласа, граница эта скверно охранялась. Констанс излагала одни и те же истории, перемешивая правдоподобное с невероятным, трагедию с грезой, сочетая их всякий раз по-новому. Однажды, например, ей посчаст ливилось сбежать от своего отца, однако последствия были ужасны. Она пряталась в высокой траве, в узком затененном промежутке
— Девчоночка, ты где? Видишь, мы с твоей матушкой вышли в ночь тебя искать! Мы оба пытаемся тебя найти. Мы же не хотим, чтобы ты простудилась и умерла, а? Девчоночка, ты на голой земле заснула? Ты меня слышишь? Ясное дело, что слышишь, отзовись же.
Констанс не отвечала, и голос черствел.
— Где ты, потаскушка? От меня не спрячешься. Я тебя из-под земли достану. И лучше бы так оно и было, а не то прилетит огромная сова, схватит тебя, унесет и на потеху деткам выклюет тебе глазки.
Она возлежала на подушках и смотрела на меня:
— Разумеется, он был прав. Он всегда знал, что именно я думаю или чувствую. Я помню, как вокруг ног собирается теплая жижа. Я ничего не могу поделать и боюсь пошевелить руками, дабы приподнять юбки. Назавтра матушка меня за это выпорет.
— Если я скажу твоей матушке, что ты от меня пряталась, она запорет тебя до смерти. — Он вдруг переставал притворяться, будто пришел вместе с матушкой. — Но я могу взять тебя под защиту. Я скажу ей, что мы ходили гулять, ты и я.
Девочка все еще сидела на корточках, ее ноги холодила собственная скверна, она кусала кровоточащие губы, не давая зубам стучать. Наконец он замолк, однако она оставалась недвижной, пока не сосчитала про себя десять раз по десять, пока не дотронулась большим пальцем до четырех остальных по пять раз и еще по пятьдесят. В конце концов она упала на спину, опершись на изгородь, провалилась в милостивый сон и не просыпалась, пока сумрак не поседел. Она вернулась в дом, готовясь к побоям, но вотще. Она не увидела ни матушки, ни отца, лишь сестру.
— Матушка меня искала? — спросила она.
— Только Джордж. Сказал, что хочет передать тебе какой-то секрет.
Но тем утром Джордж еще спал, и хотя он пробуждался несколько раз перед тем, как умереть, его секрет остался для Констанс секретом, а страшное подозрение, что кололо ей затылок, было подтверждено несколько дней спустя отцом:
— Считаешь себя умной? Джордж заболел из-за тебя. Мы с ним искали тебя в холодной ночи, и посмотри, что с ним стало. Твоя матушка любит его сильнее всех, а после Альфреда она и так места себе не находит. Ты собой довольна,
Она очень рано постигла абсурдный закон: противление совратителю ведет к смерти того, кого любишь, и горю остальных.
— Неужели я была столь порочной?
Наверное, Констанс вновь и вновь задавалась этим вопросом, мучаясь все сильнее с каждым днем в течение недель, что предшествовали исчезновению отца. Вот и задачка для вашей немощной науки: ей становилось хуже, потому что ее обстоятельства ухудшались, или же обстоятельства ухудшались, потому что ей становилось хуже? И если верно последнее, что именно питало её усугублявшиеся муки? За ней по пятам гналась черная память, но когда горячее дыхание опаляло ей шею, Констанс наблюдала впереди образы, кои оправдывали ее всевозрастающий ужас. Будучи наважденной неприемлемыми видениями Джайлза Дугласа, она измыслила собственное наваждение, дабы объяснить свой страх, — и воспоминания обратились в привидения.
Или же нет. Нельзя исключать, что Джайлз Дуглас (если его звали именно так, если он существовал, если был стекольщиком, если беспробудно пьянствовал, если он не был соседом либо яркой детской фантазией) не совершил ни одного акта насилия из тех, кои она временами почти припоминала, но так и не вспомнила. Нельзя исключать, что ее отец был мягким человеком, просто Констанс родилась уже готовой к бедствиям и вечно пророчила их, изливала в уши, что были глухи к ее историям и страхам; она родилась устрашенной, и когда бедствия ее не постигали, она творила их, ибо объяснить ее страх могло только нечто страшное.
Когда же Констанс начала ненавидеть и бояться Джозефа Бартона? Не когда он признался ей в любви.
Не когда он на ней женился. Не когда он взял ее столь грубо, что она до крови кусала губы и щеки. Не когда она растила, носила и теряла кровавые останки его детей.
Нет; он сделался ей отвратителен, лишь когда стал отцом ее дочери, а она поняла, что сделалась матерью.
Только в этот момент Констанс осознала, что же наделала: она нашла мужчину, не похожего на Джайлза Дугласа, и преобразила его в мужчину, что напоминал Джайлза Дугласа до дрожи в коленях.
Или же нет. Нельзя исключать, что перед нами — женщина, коя привыкла к жизни в больших коллективах, сначала в семье, потом в Приюте, коя удаляется от мира, дабы посвятить себя скучному мужу, кой не заслуживает ее заботы и не может удовлетворить ее эмоциональные потребности, отчего она посвящает себя ребенку, родившемуся после долгих лет болезненных неудач, а муж оскорбляется естественной переориентацией привязанности, и ни тот ни другая не в состоянии услышать друг друга, пока между ними разверзаются пропасти.
Или же нет.
Весьма немногое подтверждает существование Джозефа Бартона: бородатое лицо в потускневшем серебряном медальоне, хранимом в ящике комода среди армейских знаков отличия; и еще имя (уже осилившее путь из Италии в Англию), еще раз переиначенное в латинское bartoni, наименование вида бактерий, любезность со стороны доктора Роуэна (оказанная после того, как его собственное имя вкупе с именами Гарри Дела корта и других были понижены до строчных букв, латинизированы, обессмерчены).