Анна Иоановна
Шрифт:
Князь Никита встал, удивлённо посмотрел на Лаврентия и вдруг сделав несколько шагов, сел на пол, и ему стало легче.
Он увидел свою комнату и все предметы в ней снизу, под таким углом, под каким никогда не видал их, и эта разница производила своего рода впечатление, разбивала воспоминание. Комната казалась гораздо-гораздо выше, чем была в действительности, потолок не так давил, и воздуха словно стало больше.
Лаврентий, с испугом всплеснув руками, остановился и смотрел на своего «князиньку».
– А где Миша? – вдруг певучим голосом
«Что ж, если запою, если это так надо?» – подумал он и не то запел, не то снова протянул, как-то раздельно:
– Со-о свя-тыми упоко-ой…
Лаврентий закрыл лицо руками, зарыдал и выбежал из комнаты.
За дверями, прижавшись в уголок, сидела Роза.
– Роза Карловна, подите туда, – сказал ей Лаврентий, показывая головой на дверь к князю Никите, – мочи моей нет… не могу… не могу, сердце на куски расходится…
Роза отрицательно покачала головой.
– Если нужно, я тут, – ответила она. – я всё сделает, я для того тут; а как же я пойдёт туда, к господину князю?
Лаврентий махнул рукой на неё.
Миша с самого утра пропал в суматохе. Когда его хватились и стали искать, его нигде не было. Наконец его нашли у реки, где он сидел на берегу без шапки.
– Батюшка кличет вас, – сказал ему нашедший его и обрадованный этим человек.
– Ах да! Батюшка! – вскрикнул Миша и побежал к отцу.
Никита Фёдорович всё по-прежнему сидел на полу, скорчив ноги, обняв колена и опираясь на них подбородком, когда вошёл к нему сын. Он долю молча смотрел на него, вполне понимая что это – его сын, его Миша, которого он любит, но никакого чувства к нему не находил теперь в себе.
– У вас шиворот-навыворот! – вдруг старательно произнёс он, обращаясь к сыну и показывая на одну из пуговиц его камзольчика, которая действительно была перевёрнута.
Князь Никита отлично сознавал, что говорит почему-то сыну «вы», и что он может удержаться, чтобы не сказать их, но как-то ему вот не хотелось удерживаться, и он сказал.
У Миши было то самое растерянное, виноватое выражение, с которым он приходил обыкновенно, когда не знал урока. После того, что случилось утром, ему уже не казалось ничего странным, и он не удивился, зачем отец так сидел пред ним на полу и зачем, обращаясь с ним на «вы», он говорил о какой-то пуговице. Он думал только о матери и о том, что теперь могло быть с нею.
– А что, маменька не вернётся к нам? – спросил он.
Этот вопрос не раз уже приходил Никите Фёдоровичу в голову в течение этого дня. Он вдруг широко открыл глаза и схватился за голову.
Миша был прав: ведь она могла вернуться. Это было не невозможно. Но вот что можно было сделать ещё: поехать в Москву и там добиться её освобождения.
В голове его появилась тень прежней ясности, и он вдруг заторопился и задвигался.
Лавретий не мог понять, чего он ищет. С этой минуты в голове Никиты Фёдоровича упорно засела только одна мысль – что Аграфенушка может вернуться. Он искал шляпу, чтобы идти навстречу жене. Он забыл, что шляпа была потеряна утром, и, не найдя её, вышел на двор с непокрытою головою.
Он прошёл к воротам довольно бодро и сел на прилаженную к ним скамеечку, с которой видна была далеко дорога.
Солнце уже низко спустилось на небе. От деревьев и строений легла длинная, косая тень. Вдали на дороге, скрывавшейся в лесу, куда, не отрываясь, смотрел Никита Фёдорович, синел уже полупрозрачный вечерний туман.
И вдруг в этой дымке тумана зашевелилось что-то. Никита Фёдорович протёр глаза. Они не обманывали его – какой-то экипаж подвигался к усадьбе. Лошади уже ясно были видны.
– Видишь? – показал князь Никита Лаврентию.
– Да, – тихо произнёс старик, не смея выразить свою радость, так как подумал:
«А вдруг это – княгиня?»
Волконский так и впился глазами в этот приближавшийся экипаж. Это была коляска. Вот она ближе, ближе. Её бубенчики давно уже стали слышны, и наконец князь Никита увидел растерянное, но старавшееся зачем-то улыбаться, лицо Феденьки Талызина. Он один сидел в своей коляске.
Никита Фёдорович вскочил и, как сумасшедший, побежал назад домой, к себе в комнату.
Талызина встретил Лаврентий.
– Ну, что у вас тут? – спросил гость с таким видом, что он уже знает, что переполох тут был, и что он сейчас «всё устроит».
– Горе, батюшка-барин, большое горе, – ответил Лаврентий, помогая Талызину выйти из коляски. – Приехали утром сегодня… – начал он.
– Знаю, знаю, и у меня были и все бумаги выбрали.
– Какое бумаги: тут не одни бумаги, – княгинюшку взяли и так, как была, увезли.
Талызин раскрыл рот, и всё его обнадёживающее выражение пропало.
– Как, княгинюшку? – переспросил он.
Лаврентий подробно рассказал всё случившееся утром. Талызин слушал, опустив в немом отчаянии голову и руки.
– Ну, а князь Никита? – спросил он, когда Лаврентий кончил.
– Да что он, мой батюшка! Словно дитя малое убивается, без ума совсем. Весь день у себя на полу сидел. Потом вот на дорогу вышел, да вас увидел и снова к себе убёг. С лица за день так изменился, что не узнать… И не плачет! Хотя бы слезинку уронил…
Талызин пошёл к Волконскому.
Никита Фёдорович сидел опять у себя на полу, но при входе гостя встал. Феденька не без робкой неловкости поздоровался с ним и оглядел его не как человека, а как какое-то словно иное, невиданное существо.
Князь Никита действительно сильно изменился. Глаза его были широко открыты, лицо чуть перекосилось, скулы выдались, и лоб мертвенно побледнел.
– И он т а к с самого утра? – спросил Талызин у Лаврентия.
– Что, с самого утра? – злобно сказал Волконский, сдвигая брови.
– Нет, ничего, – испуганно ответил Феденька, как будто удивляясь, что князь Никита не мог понять его слова.