Анна Каренина
Шрифт:
Она была вся узка костью; хотя ее грудина и сильно выдавалась вперед, грудь
была узка. Зад был немного свислый, и в ногах передних, и особенно задних,
была значительная косолапина. Мышцы задних и передних ног не были особенно
крупны; но зато в подпруге лошадь была необыкновенно широкая, что особенно
поражало теперь, при ее выдержке и поджаром животе. Кости ее ног ниже колен
казались не толще пальца, глядя спереди, но зато были необыкновенно широки,
глядя
вытянута в глубину. Но у ней в высшей степени было качество, заставляющее
забывать все недостатки; это качество была кровь, та кровь, которая
сказывается, по английскому выражению. Резко выступающие мышцы из-под сетки
жил, растянутой в тонкой, подвижной и гладкой, как атлас, коже, казались
столь же крепкими, как кость. Сухая голова ее с выпуклыми блестящими,
веселыми глазами расширялась у храпа в выдающиеся ноздри с налитою внутри
кровью перепонкой. Во всей фигуре и в особенности в голове ее было
определенное энергическое и вместе нежное выражение. Она была одно из тех
животных, которые, кажется, не говорят только потому, что механическое
устройство их рта не позволяет им этого.
Вронскому по крайней мере показалось, что она поняла все, что он
теперь, глядя на нее, чувствовал.
Как только Вронский вошел к ней, она глубоко втянула в себя воздух и,
скашивая свой выпуклый глаз так, что белок налился кровью, с противоположной
стороны глядела на вошедших, потряхивая намордником и упруго переступая с
ноги на ногу.
– Ну, вот видите, как она взволнована, - сказал англичанин.
– О, милая! О!- говорил Вронскии, подходя к лошади и уговаривая ее.
Но чем ближе он подходил, тем более она волновалась. Только когда он
подошел к ее голове, она вдруг затихла, и мускулы ее затряслись под тонкою,
нежною шерстью. Вронский погладил ее крепкую шею, поправил на остром
загривке перекинувшуюся на другую сторону прядь гривы и придвинулся лицом к
ее растянутым, тонким, как крыло летучей мыши, ноздрям. Она звучно втянула и
выпустила воздух из напряженных ноздрей, вздрогнув, прижала острое ухо и
вытянула крепкую черную губу ко Вронскому, как бы желая поймать его за
рукав. Но, вспомнив о наморднике, она встряхнула им и опять начала
переставлять одну за другою свои точеные ножки.
– Успокойся, милая, успокойся!
– сказал он, погладив ее еще рукой по
заду, и с радостным сознанием, что лошадь в самом хорошем состоянии, вышел
из денника.
Волнение лошади сообщилось и Вронскому; он чувствовал, что кровь
приливала ему к сердцу и что ему так же, как и лошади, хочется двигаться,
кусаться;
– Ну, так я на вас надеюсь, - сказал он англичанину, - в шесть с
половиной на месте.
– Все исправно, - сказал англичанин.
– А вы куда едете, милорд? -
спросил он, неожиданно употребив это название my-Lогd, которого он почти
никогда не употреблял.
Вронский с удивлением приподнял голову и посмотрел, как он умел
смотреть, не в глаза, а на лоб англичанина, удивляясь смелости его вопроса.
Но поняв, что англичанин, делая этот вопрос, смотрел на него не как на
хозяина, но как на жокея, ответил ему:
– Мне нужно к Брянскому, я через час буду дома.
"Который раз мне делают нынче этот вопрос!" - сказал он себе и
покраснел, что с ним редко бывало. Англичанин внимательно посмотрел на него.
И, как будто он знал, куда едет Вронский, прибавил:
– Первое дело быть спокойным пред ездой, - сказал он, - не будьте не в
духе и ничем не расстраивайтесь.
– All right, - улыбаясь, отвечал Вронский и, вскочив в коляску, велел
ехать в Петергоф.
Едва он отъехал несколько шагов, как туча, с утра угрожавшая дождем,
надвинулась, и хлынул ливень.
"Плохо!
– подумал Вронский, поднимая коляску.
– И то грязно было, а
теперь совсем болото будет". Сидя в уединении закрытой коляски, он достал
письмо матери и записку брата и прочел их.
Да, все это было то же и то же. Все, его мать, его брат, все находили
нужным вмешиваться в его сердечные дела. Это вмешательство возбуждало в нем
злобу - чувство, которое он редко испытывал. "Какое им дело? Почему всякий
считает своим долгом заботиться обо мне? И отчего они пристают ко мне?
Оттого, что они видят, что это что-то такое, чего они не могут понять. Если
б это была обыкновенная пошлая светская связь, они бы оставили меня в покое.
Они чувствуют, что это что-то другое, что это не игрушка, эта женщина дороже
для меня жизни. И это-то непонятно и потому досадно им. Какая ни есть и ни
будет наша судьба, мы ее сделали, и мы на нее не жалуемся, - говорил он, в
слове мы соединяя себя с Анною.
– Нет, им надо научить нас, как жить. Они и
понятия не имеют о том, что такое счастье, они не знают, что без этой любви
для нас ни счастья, ни несчастья - нет жизни", - думал он.
Он сердился на всех за вмешательство именно потому, что он чувствовал в
душе, что они, эти все, были правы. Он чувствовал, что любовь, связывавшая
его с Анной, не была минутное увлечение, которое пройдет, как проходят