Анна-Мария
Шрифт:
Анна-Мария налила ему и себе коричневато-красного вина из бутылки, наклонно лежавшей в корзине.
— Вы, мадам, поняли меня! Какая досада, что нельзя сейчас пойти потанцевать! Где бы ты ни был — всегда жалеешь, что ты не в Париже. Хотя Париж сейчас уже не тот… У вас дивное платье, мадам, от какого портного?
Лейтенант млел, он был даже несколько краснее обычного. Селестен поднял бокал.
— За здоровье Анны-Марии! — провозгласил он.
Лейтенант вскочил с места, схватил гвоздики, которыми был украшен стол, и, став на одно колено, протянул их Анне-Марии:
— Сокровищу, которое генерал прячет в своей крепости! Ах ревнивец!
—
— Сокровище идет спать, — подчеркнуто весело сказала она.
Эти два человека будили в ней чувство безотчетной тревоги, как если бы она очутилась ночью на пустынной улице лицом к лицу с неизвестными… Что они намереваются сделать?.. Ускоряешь шаг и хочешь только одного: чтобы появились прохожие. Денщик и его товарищ не могли выступить в роли таких прохожих, они сами принадлежали к тем, кто вызывал в ней тревогу.
— О нет! — взмолился лейтенант. — Не покидайте нас!
Но Селестен промолчал.
Войдя в свою комнату, Анна-Мария тут же заперлась на ключ и прошла в туалетную с тайной мыслью удостовериться, что там никого нет. Разумеется, там никого не оказалось. Анна-Мария подумала о двери, спрятанной в гардеробной, в глубине стенного шкафа с красивыми резными дверцами, составлявшими гордость Селестена. Сейчас Анна-Мария прекрасно обошлась бы без этой двери. Подумать только, что там, за всеми платьями, скрыт ход на крутую лестницу, спускающуюся в подземелье… Гардеробная не запиралась; вероятно, нет ключа и в той потайной двери. Пошарив в глубине темного шкафа, она нащупала ручку, попробовала повернуть ее. Дверь тотчас же поддалась, будто смазанная маслом. Анна-Мария медленно вернулась в комнату, села на кровать: «Глупо…» И все-таки она была настороже. Вокруг стояла ночная тишина. Между перламутровыми волнами гарриги чернели темные провалы. Анна-Мария разделась… Легла. Горели все лампы, а когда положено спать, в ярком свете есть что-то недозволенное. Белая ночная рубашка, застегнутая по самое горло, скрещенные на груди руки, туго заплетенные косы по плечам… казалось, Анна-Мария не сама так легла, а ее положили на эту огромную кровать, среди простынь и кружев, подсунув под голову груду подушек.
Прошло, вероятно, много времени, час, два, а может быть, и три… Ее не удивил мышиный шорох в гардеробной, не удивила и тихо приоткрывшаяся дверь. Только сердце заколотилось так, что, казалось, вот-вот разорвется. Вошел Селестен. На нем были брюки для верховой езды и грязные сапоги.
— Все-таки разбудил, — сказал он, — как я ни старался не шуметь…
Вот он у кровати, прямой и вздрагивающий, точь-в-точь чистокровный конь, который косится глазом на что-то пугающее его.
— Как видите, я не сплю…
Он повалился со всего размаху на кружева постели — грязными сапожищами на эту ослепительную белизну… Пьян? Нет…
— Вы не хотите раздеться? — спросила Анна-Мария, не сделав ни одного движения.
Он повернулся, скатился на пол — не упал, а скатился — и начал с трудом стягивать с себя сапоги. Анна-Мария видела только его черную голову вровень с краем постели. Он пыхтел и чертыхался. Но вот он наконец встал, босой; раздевается, разделся, лег.
— Зачем ты надела эту монашескую рубашку? — Селестен не прикасается к ней, не смотрит на нее, он весь пылает. — Тебе понравился Лоран?
— Опасный
У Селестена вырвался короткий, звучный смешок.
— А я тебе нравлюсь?
— Я в твоей постели.
Селестен ответил не сразу:
— Ты жестока.
— Почему? Я вовсе не жестока. Мне надо будет вернуться в Париж.
— А… Почему? Ты собиралась остаться на неопределенное время…
— Мы никогда не касались этой темы. Не помню, чтобы я когда-нибудь говорила о времени.
— А сейчас заговорила. Почему ты хочешь уехать?
— Я работаю, ты же знаешь. И жду писем.
— Не скажешь ли от кого?
— От детей.
Наступило долгое молчание.
— Я не знал, что у тебя есть дети.
— Откуда ты мог знать?
Свет все горел. Селестен протянул руку и потушил его; и тут же за широкими окнами появилась гаррига во всем своем перламутровом великолепии, и кровать, которую едва прикрывал сумрак комнаты, вдруг очутилась на самом берегу этого океана.
— Птичка моя, — сказал Селестен, и казалось, что голос его угас вместе со светом, — не бросай меня! Я не могу жить без твоей белой груди. Когда я думаю, что тебя не будет со мной, что ты будешь где-то кому-то улыбаться, я готов убить тебя, Анна-Мария!
— Зачем ты это говоришь?
И снова, как недавно в столовой, Анна-Мария ощутила рядом с собой присутствие какого-то чужого, неизвестного человека.
— Радость моя, — говорил чужой человек, — ты слишком вольная пташка. Я вынужден запереть тебя. Когда человеку моих лет нужна одна-единственная женщина, и только она, он не отпускает ее. Если только она действительно ему нужна. А ты мне нужна… За десять дней я превратился в маньяка. Опасного маньяка. Ты мой порок. Ты не любишь меня. Я уже старик. Скоро на ногах у меня вздуются вены, кожа у меня сохнет… А у тебя самая прекрасная в мире грудь. Я не отпущу тебя.
Опасный прохожий, ночью на безлюдной улице… Как хочется, чтоб появились люди… Придав твердость голосу, Анна-Мария спросила:
— Не собираешься ли ты заточить меня?
— Заточу. Именно это я и собираюсь сделать.
— Ты что, не в своем уме?
— Нет, в своем, пока не заходит речь о тебе. Ты моя единственная мания, я схожу с ума по тебе…
— Мы поговорим об этом утром.
Анна-Мария повернулась на постели, отодвигаясь как можно дальше от лежавшего рядом пылающего тела. Селестен схватил ее, обвил руками. Теперь они боролись…
— Успокойся, — твердил он, — успокойся, радость моя, успокойся…
Было совсем светло, когда Селестен проснулся в измятой, скомканной постели. Анна-Мария исчезла. Селестен мгновенно схватил свою одежду и скрылся в стенном шкафу гардеробной. Словно испарился.
Он выскочил из башни и появился во дворе с быстротой, достойной фокусника. Анна-Мария сидела рядом с Мартой на пороге кухни и лущила горошек. Кто угодно, первый встречный, пусть даже эта колдунья, лишь бы не оставаться одной на безлюдной улице с опасным прохожим. За час, что они просидели друг подле друга, Марта не проронила ни слова. Должно быть, для нее Анна-Мария была грешницей, исчадием ада. Каким она сама была для Анны-Марии. Селестен с синими небритыми щеками ни словом не обмолвился о том, как легко и отрадно стало у него на душе: ему почудилось бог знает что… А она тут — живая, со своими туго заплетенными косами, тонкой талией, помогает старой Марте лущить горошек. Они сидели вдвоем. Машины лейтенанта во дворе уже не было.