Антистерва
Шрифт:
— Куда едем, барышня? — поинтересовался водитель.
Он смотрел весело — был доволен, что прибыльная поездка из Шереметьева продолжается так долго, а значит, будет оплачена дополнительно.
— В Москву.
Она не знала, куда едет. Это надо было решить, и решить теперь иначе, чем в прошлый раз.
— У вас есть телефон? — спросила Лола. — Не волнуйтесь, я заплачу за звонок.
— Да ладно! — великодушно хмыкнул водитель. — Звоните, если недолго.
Она помнила телефон Ермоловых наизусть, хотя ни разу за два года им
— Здравствуйте, — сказала она в трубку. — Это Лола. Елена Васильевна, ваша…
— Тетушка! — вдруг заорала трубка. — Здравствуй, ты наша тетя! Ты куда пропала, а?
И, услышав эти родные, с детства знакомые интонации, от которых, когда они звучали в папином голосе, всегда становилось понятно, что все будет хорошо, потому что он с тобой, — Лола заплакала.
С того дня, когда она впервые вошла в этот дом, прошло всего два месяца, но Лоле казалось, что она знает об этом доме все. Не то что даже знает, а как-то… чувствует его, словно прожила в нем всю жизнь.
Она не понимала, с чем может быть связано это странное чувство, но оно было таким отчетливым, что сомневаться в нем не приходилось. Оно было из тех чувств, которые возникали у нее внутри редко, но ярко, как прозрения. Лола помнила все случаи, когда это происходило в последние два года. Когда она почувствовала, что невменяемый Мурод хочет ударить Матвея ножом. Когда таджичонок подсунул наркотик в карман Кобольду. Когда Иван Леонидович Шевардин сказал, что стал космонавтом из любопытства, и она поняла, что это правда, потому что интерес к жизни горел у него в глазах.
И вот теперь она точно так же чувствовала жизнь дома, в котором родился ее отец.
Матвей не обманул, когда сказал, что все здесь осталось таким же, каким было когда-то. Сам-то он просто знал об этом от бабушки Антоши — от папиной родной сестры, представить невозможно! — а Лола вот именно чувствовала это, глядя на каждую старинную безделушку, стоящую в кабинете, на широком столе из карельской березы.
Ей говорила об этом глиняная посеребренная птица — Анна сказала, что это Сирин и что он сделан в начале двадцатого века каким-то очень известным скульптором.
И музыкальная шкатулка — в ней было много красивых и сложных мелодий, а одна была совсем простая, но она-то и говорила сердцу больше всего.
И держатель для бумаг, сделанный в виде двух сложенных ладоней с тонкими, нервными пальцами.
И даже плоская, как платок, фаянсовая пепельница, украшенная непонятными рисунками.
— Это на ней ребус нарисован, — объяснила про пепельницу Анна. — Какой-то старинный ребус. Все в доме знают, что он означает, кроме меня. Матюшка в восемь лет разгадал, а я и в сорок два не могу.
— А я знаю! — воскликнула Лола, приглядевшись к рисункам. — Здесь написано, что…
— Ленка,
И взглянул на Анну так, что у Лолы защипало в носу. Ей никогда не хотелось иметь детей, она даже представить не могла, что они могут у нее быть, но при виде того, как Матвей, который сразу стал ей роднее некуда, смотрит на свою маму, она почувствовала, что у нее замирает дыхание.
— Все-таки я этого никогда не пойму, — сказала Анна.
— Чего — этого? Ребуса? — переспросил Матвей.
— Почему мы про Василия Константиновича не знали, вот чего. Ну хорошо, он уехал, когда бабушка Антоша младенцем была, но потом-то!.. Почему ее мама даже не сказала ей, что у нее брат есть? И почему он ни разу не приехал? Все-таки родительский дом…
— Он приезжал, — помолчав, сказала Лола. — Два раза. Один раз сразу после войны, а второй — уже со мной. Мне тогда шесть лет было.
— Но как же это?.. — ахнула Анна. — Тебе шесть, Сереже, значит… Да уже Матвей даже был, не то что Сережа! И почему же мы все…
— Мы не заходили, — объяснила Лола. — Поэтому вы нас и не видели. Мы под окнами постояли и ушли.
— Вот, елки, поэт Некрасов, размышления у парадного подъезда! — сердито хмыкнул Матвей. — Ты не обижайся, Лен, но папа твой… неправильно себя повел.
— Он считал, что правильно, — снова улыбнулась она. — Он сказал: какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?
— Эго вообще-то не он сказал, — заметила Анна. — Об этом, если верить Библии, несколько раньше догадались.
— Но я узнала об этом от него.
Москва ошеломила Лолу так, что она весь день не могла произнести ни слова. Папа поглядывал на нее с тревогой и время от времени спрашивал:
— Ты устала? Может, отвезти тебя в гостиницу?
Но она тут же испуганно сжимала его руку и убыстряла шаг, чтобы папа не задерживался и не отвез бы ее из-за этого куда-то, где она будет одна, без него.
Первый вопрос она задала только к вечеру, когда все папины дела были закончены и они ехали в метро.
— Пап… — спросила Лола. — А почему по радио сказали: «Октябрьское поле»? Ведь это Москва. И поля никакого нету.
Она представила то октябрьское поле, которое было в Душанбе совсем рядом с их домом — огромное, все белое от раскрывшихся хлопковых коробочек. На хлопок осенью выезжал весь город — прекращались занятия в школах, в институтах, чуть ли не заводы останавливались ради белого золота, которым гордился Таджикистан. Мама рассказывала, что во время этой страды милиция останавливала машины, проезжавшие мимо полей, и заставляла каждого пассажира набрать по три фартука хлопка.