Антистерва
Шрифт:
Тут она махнула рукой и снова отвернулась. Ивану показалось, что его ударили в солнечное сплетение прямым безжалостным ударом. Он застыл, по-дурацки открывая рот и не в силах произнести ни слова. Смещенный мир, весь день будораживший его счастьем, вдруг дернулся, рванулся куда-то и резко встал на место. На свое место.
И на этом месте надо было что-то делать.
Он обнял дочку, повернул к себе и, вытирая ладонями слезы с ее пылающих щек, проговорил:
— Ты что, маленькая моя? Инуська, да ты что?! Какая же это правда? Никогда я тебя
Эта последняя фраза — торопливая, беспомощная — была неправдой. Бывали дни, и очень много было таких дней, когда он вообще не вспоминал о ее существовании. Он увлекался, загорался, он любил свою работу, и он давно уже сказал себе, что дочка, как и жена, живет отдельной жизнью и в этой своей жизни прекрасно обходится без него. Ему удобно было так думать. Но теперь правда, неудобная правда жизни, напомнила о себе так, что стало невозможно дышать.
Инна перестала всхлипывать и замерла, вглядываясь в его лицо.
— Никогда-никогда не забудешь? — спросила она. — Правда?
Точно так она когда-то спрашивала его, правда ли, что был на свете красивый юноша Фаэтон и теперь он летает по космосу в виде многих-многих звездочек, или это просто выдумка. И он тогда отвечал: конечно, правда, вот я полечу в космос и расскажу тебе, какой он, этот Фаэтон, и, может, он мне даже подарит для тебя звездочку, самую красивую.
— Конечно, правда, — сказал Иван. — Ты у меня знаешь где? Вот здесь. — Он взял ее руку и, положив себе за пазуху, прижал к груди. — Слышишь, как ты у меня там бьешься? Как же я могу тебя забыть, если я тебя все время слышу, даже когда сплю? Где бы ты ни была, хоть и очень далеко, я тебя все равно буду слышать.
— Ой, пап, ты иногда такое можешь сказать, что прямо… внутри щекотно становится! — Инна засмеялась, вытерла слезы и уже с другой, взрослой и очень маминой интонацией добавила: — Если б ты почаще так говорил — хоть мне говорил, что ли, — все, может, по-другому было бы… Ну ладно, я же уже не маленькая.
Он хотел сказать, что маленькая, совсем маленькая и всегда такой будет для него, — но не смог. Невыносимый стыд стянул ему горло и губы.
— Ты… возьми все-таки кукол, — зачем-то сказал он.
— Да нет, не надо. Вон какая коробка большая.
— Я тебя до дома довезу, — спохватился Иван. — Ты сегодня у бабушки?
В самом деле, предложил подарок! Это же не диск, в карман не положишь. Как она должна нести его домой?
— Не потому, — покачала головой Инна. — Мы сейчас и то, что есть, будем распродавать: не везти же с собой. Вот хорошо было бы, если б ты в Милисенту влюбился, — вдруг совсем уж по-детски вздохнула она. — Ты бы тогда тоже в Штаты уехал, и мы бы даже жили рядом.
Милисент О'Рейли была астронавткой. Шевардин провел с ней и с командиром экипажа Стивом Костнером три месяца на орбите, встречая другие экипажи, а перед этим три года в почти непрерывной совместной подготовке. Он вдруг вспомнил, как уже перед самым полетом, в последнюю ночь, которую
— Видишь, дельфины плывут? Я только сейчас осознала, что долго не смогу их видеть. Странно, но мне будет их не хватать. Хотя я из Юты, у нас нет дельфинов… А тебе чего будет не хватать в космосе, Иван?
И он вдруг понял, что не может ответить на этот вопрос. Не было на всей огромной Земле, которую он завтра должен был оставить, ничего такого, что ему жаль было бы оставлять.
— Мне? — переспросил он. — Да, наверное… тоже дельфинов.
Милисент была отличной девушкой, веселой, открытой и доброжелательной. Да иначе она и не стала бы тем, кем стала: даже чувство юмора было равно обязательным и для космонавтов, и для астронавтов, не говоря уже о других способностях к общению. Но представить, что с ней могут быть какие-нибудь отношения, кроме дружеских, Ивану было, мягко говоря, затруднительно.
— Не получилось у меня в Милисент влюбиться, — улыбнулся он.
— Мама говорит, ты вообще не знаешь, что такое влюбиться, — сказала Инна. — Наверное, я в этом смысле в тебя. У нас все девчонки в классе уже по сто раз влюблялись, а я еще ни разу. Ну и не надо! Так проще жить, — рассудительно заметила она.
Иван не знал, что ей сказать. К счастью, Инна и не ждала от него никаких на эту тему объяснений. Она вытерла последние слезинки, высморкалась в белый бумажный платочек, сразу повеселела и попросила отвезти ее к бабушке, которая, наверное, уже волнуется. Шевардину показалось: если бы он попробовал снова сказать ей что-нибудь такое, что говорил несколько минут назад — хотя бы то, что она у него в сердце, — дочка знакомо пожала бы плечами и поморщилась бы.
Он отвез ее домой, чмокнул в щеку и, стоя внизу у лестницы, дождался, пока она поднимется на третий этаж и теща откроет ей дверь. Ему было так тошно-, что впору было биться головой об изрисованную стену подъезда, и еще ему почему-то было страшно.
Он знал, что так будет.
Он знал это, когда ехал к Москве, когда поток машин вливался в Кольцевую, когда его «Тойота» словно сама собою повернула на Ломоносовский проспект… Он знал, что это не может быть иначе, но все же, увидев темные окна, сказал себе — торопливыми, трусливо внятными словами сказал: «Это ничего не значит. Может, она уже спит».
За дверью квартиры стояла тишина. Только за соседской дверью лаяла собачка, видимо, рассерженная тем, что чужой человек неизвестно которым по счету звонком нарушает ее покой. Шевардин даже толкнул дверь, как будто надеялся, что она приглашающе распахнется перед ним. Конечно, она не распахнулась. Только что-то упало ему на ладонь, когда он провел рукой по дверному косяку. Это был сложенный вчетверо листок. Иван вздрогнул, как будто бумага загорелась у него на ладони. «Не приходи больше», — было написано на листке.