Антология сатиры и юмора России XX века. Том 17
Шрифт:
Только все равно ходил к Одессе, потому что мне с ним было очень интересно. Лет примерно сорока и безо всякого образования, Одесса был умен каким-то острым, проницательно-безжалостным умом, и говорить с ним было чистым наслаждением, хоть часто я поеживался внутренне. Поскольку, например, с гуманностью (моей — семейной, книжной) суждения его просто никак не соотносились, не было в его душевном словаре такого понятия. Ему тоже, очевидно, было со мной интересно, ибо такого зверя он в своих лесах не встречал. Вот и сидели мы с ним, покуривая и чифиря, внутри барака нам уже никто не мешал, даже случалось,
И как-то, собеседуя вот так на нарах, я услышал, как один из его верных шестерок обозвал другого жидом. Никак не мог я сделать вид, что не услышал, просто не простил бы себе мгновенную слабинку (а была), да и нельзя такое пропускать, потом труднее будет. Я обернулся и сказал, чтоб фильтровал земляк базар, поскольку я еврей, и кличка эта — оскорбительна для нас. А поворотился — с изумлением смотрел на меня друг Одесса.
— Какой же ты еврей, Мироныч? — сказал он. — Ты что так взвился?
— Может, предъявить тебе, Одесса? — спросил я. — Он у меня всегда с собой, нас так и немцы отличали.
— Я на тебя в бане насмотрелся, — засмеялся Одесса. — Не спеши вынать, Мироныч, пока вставить некуда. И признак этот мне не суй. Ты и по паспорту еврей, я знаю, только ты другой, ты наш, не эти.
— А ну-ка изложи, — попросил я. Такой подход был начисто мне неизвестен, явно речь шла не о том, что я хоть и еврей, но хороший.
И тут услышал удивительную я концепцию. Напрасно не прошла чудовищная та кампания шестидесятых и семидесятых, когда, всюду и сквозь стены проникая, шла оголтелая (по телевизору, по радио и в прессе) борьба со всемирным сионизмом. Совершенно необычно преломилась она в сознании этого очень мудрого и совершенно темного квартирного вора. Уже он смутно про советскую власть понимал многое, но цельную картину наподобие салата намешал. По Одессе выходило, что злокозненность евреев несомненна и что тайный заговор евреев очевиден, только это некие международные еврейские злодеи, миру не видимые. А в империи прогнившей нашей опознать их легко: эти евреи окопались во всех центральных министерствах и в Центральном Комитете Коммунистической партии. А третье место их потаенного кучкования (это Одессе, по всей видимости, личный опыт подсказал) — фотоателье в столицах всех республик.
Я фотоателье оспаривать не стал и смехом миф Одессы не оскорбил, ибо обидчивость давно сидевших знал и чтил. Я у него только спросил, перебирая мысленно вождей с плакатов:
— Что же, Одесса, получается по-твоему, что и Хрущев с его свинячей ряхой — тоже еврей?
— Ну, может, смесь какая, но еврей, — уверенно ответил Одесса.
— И Брежнев тоже?
— Жид молдавский, — не задумавшись ни на секунду, сказал Одесса и великодушно добавил: — Ты на слово-то не обижайся, Мироныч, я тебе уже сказал, что ты здесь ни при чем.
— Что ж, и Андропов? — не унимался я. Этого верховного мерзавца с интеллектом я тогда особо выделял, изощренных пакостей от него ожидая.
— Ты, Мироныч, побывал бы у меня на родине в Енисейске, — сказал Одесса улыбчиво, — ты такого глупого, прости, вопроса никому уже не задал бы. Там есть у нас зубной врач Лифшиц — две капли воды с твоим Андроповым. А ты сомневаешься.
Я на мгновение замолк, и тут Одесса ключевую, поразительную мысль мне сообщил. Только великий, никуда не торопящийся народ найти способен такой точный аргумент для своих мифов и легенд.
— Если б они были русские люди, — медленно сказал Одесса, — разве они так бы поступали со своим родным народом?
Но сегодня это прошлое (какое счастье!), а вот люди подлинно интересные — по сути рядом, хотя многие уже отделены от нас стеной небытия.
Я как-то уходил, погостевав и выпив водки, от искусствоведа (знатока, гурмана) и издателя Юры Овсянникова. Он не сильно старше меня, но несравненно солидней и почтенней, так что стал я уворачиваться застенчиво, когда он в прихожей подал мне мое пальто. «Что вы, Юра, что вы», — бормотал я, отказываясь и пытаясь перехватить пальто. И так, в него вцепившись оба, мы затеяли с ним снова разговор.
— Знаешь, как аристократы в прошлом веке говорили? — начал Юра. — У себя дома не подают пальто только лакеи.
— Слушай, а я про академика Павлова вспомнил. У него студент вот так же уворачивался, а Павлов ему сказал: поверьте, милостивый государь, у меня нет никаких причин к вам подольщаться.
Юра усмехнулся, тверже перехватил мое пальто и, распахнув его, сказал:
— Влезай скорей, а я тебе такое расскажу — ты будешь счастлив, что тебе твой зипунишко подавал именно я.
Тут я послушно и поспешно влез в рукава и обернулся к Юре. Через минуту я и вправду уходил счастливый.
Ибо Юра издавал когда-то знаменитую «Чукоккалу» — ту самую книжку, в которой много лет писали что-нибудь и рисовали разные знакомые Чуковского. Приехал Юра к старику что-то уточнять, а когда стал уходить, то снял Корней Иванович с вешалки и подал ему пальто. Юра стал, конечно, отнекиваться, но Чуковский веско и просто ему сказал:
— Не глупите, молодой человек, сейчас благодарить меня будете за такую эстафету. Я однажды в вашем возрасте был по издательским делам в Ясной Поляне, и мне Лев Николаевич помог надеть пальто.
Куда и как вставлять в воспоминания такие вот истории, где смысла много больше, чем в расплывшихся подробных мемуарах?
А поскольку только что было помянуто замечательное имя, то хочу я одну грустную историю рассказать, только что привез ее из Америки.
В небольшом городе Солт Лэйк Сити расположен центр толстовского Фонда, а в университет туда же приехал из России один физик, очень скоро сильно заболевший. Предстояла срочная операция, и нужны были деньги. Большую часть суммы быстро и легко собрали меж собой его коллеги, оставалась малая лишь часть, но ее следовало достать.
Тогда один из физиков позвонил председателю этого толстовского Фонда. Он объяснил, что речь идет о жизни и смерти, что совсем немного нужно, чтобы человека спасти, просил помочь. Председатель отказал наотрез. Физик настаивал и умолял. Председатель ссылался на финансовые затруднения, на сложность оформления такой помощи, на необычность и непринятость таких расходов. Лопнуло у физика терпение, и он в сердцах сказал:
— А знаете, Лев Николаевич вас не одобрил бы!
— Какой Лев Николаевич? — спросил председатель Фонда.