Антология сатиры и юмора России XX века. Том 32. Одесский юмор
Шрифт:
Вячеслав Верховский
(Донецк)
«Какой глубинный смысл!..»
Здесь пойдет о композиторах. А кто не хочет, может выйти покурить. Свой рассказ хочу начать со слова «ой!».
Ой, товарищи! Итак, я начинаю.
Это случилось в феврале.
Я вел такой образ жизни, что куда б я его ни привел – филармония.
Я туда явился с настроением. Потому что уважаю дни рожденья, а юбилеи – так вообще. А двойные – так это не только вообще, но еще и подавно.
Причем в первом отделении должен родиться Брамс, а Вагнер, если концерт не отменят, во втором. В первом Брамсу 150, а Вагнеру уже потом 170. Интрига!
Короче, в филармонии давали юбилей.
Зальчик небольшой, по сути камерный, а оркестр большой, по сути симфонический. Оркестрантам тесно – не то слово. Скрипка на скрипке и смычком погоняет. Но оркестр у нас способный: разместились, еще тесней сплотившись, и т. д.
Оркестр настроился, затих. Угомонился и зал. А вот теперь по обычаю, заведенному не нами, рампу должна осчастливить сама Людмила Ильинична Рейва, чтоб – вначале ж было слово, да? – своим вступительным открыть на сцене вечер.
В овладевшей тишине мы услышали: идет! Из сценических глубин, из задней дверки, что на сцене (на музыкальном языке – карман), она пошла, лауреат всесоюзного конкурса, прорезая собой весь оркестр.
Она двинулась на авансцену. Сцена маленькая, а оркестра полсотни, крепко сбитый музыкальный коллектив. И сидят они так плотно и так скученно, что музыковеду нужно продираться. И Рейва идет напролом, по ходу сметая пюпитры, и у пюпитров начинается падучая. Ей отвечают смычками. Не вступая в дискуссию, Рейва делает ветер: он срывает партитуры, и они кружат над оркестром, как в ноябре осенние листы.
В сражении с оркестром лектор-музыковед Людмила Рейва одержала победу. Она облегченно вздохнула, что часть своей программы отработала, открыла рот…
Теперь ей нужно покорить и зал. А в зале аншлаг. Но не простой, а аншлаг по-донецки: когда в зале треть – это уже хорошо, это даже отлично, это по-донецки просто здорово. Потому что, казалось, Донецк, да? А надо же, кто-то пришел!
И вот она взглянула на оставшихся, точней, на пришедших из тех, кто из интеллигенции остался. И осталась довольна сама: в зале – вся интеллигенция Донецка. А первое отделение – это Брамс. Она встряхнулась, одернула платье и звучно и празднично выдала:
– Брамс!
Людмила Рейва выдала Брамса, сделала паузу, чтобы мы осознали, что это не Чайковский и не Глинка никакой, и, чтоб наши глазки засветились Брамсом, повторила:
– Брамс! – и счастье в ней, как ребенок под сердцем. – Какой глубинный смысл в этих шести буквах! – сказала она и пошла себе дальше по тексту, как будто ничего такого не сказала.
Что?! Я не ослышался?! «В шести»?! Рука у меня была вот она, она была не занята ничем, и я по пальцам: раз, два, три… Их было пять!
Их пять, и это объективно. Я подумал: Рейва вгонит в оторопь народ. Но человек критического склада, я в зале в одиноком меньшинстве. А публика наивна и доверчива. И она сидит себе, внимает. Шесть букв? Съела. Она съест и двадцать шесть, не поперхнется.
Рейва как стояла, так и осталась, а я как сидел, так и задохнулся: как же так?! Я отпал, я отключился…
Бывало, Рейва откровенно заливала. Она могла переврать фамилию и имя композитора, но обязательно докладывала о всех его женщинах, даже если этот композитор был Чайковский.