Антология современной азербайджанской литературы. Проза
Шрифт:
— Почему я должна говорить отцу? Ты сам уже взрослый. Сам и скажи. Ничего в этом особенного нет.
— О чем это вы? — спросил, появляясь в дверях кухни, Агасаф-ага.
— Да так, — сказала жена.
Агасаф-ага поел здесь же, на кухне. Он ел плов, очень хороший плов, приготовленный женой специально ко дню рождения сына. Плов был сварен по всем правилам, каждая рисинка отдельно, обильно полит маслом, с желтыми прожилками шафрана. Агасаф-ага налил себе из початой бутылки коньяка полстакана и, подняв тост за здоровье сына и за счастье всей своей семьи, медленно выпил.
— Я пойду, полежу немного до прихода гостей, — решил он.
Войдя в спальню, он обнаружил, что кроватей нет.
— Дети здесь будут танцевать,
— Нечего ему стесняться, — улыбнулся Агасаф-ага, — мы не должны друг друга стесняться… Что тебе, сынок?
— Пап, ты понимаешь, я пригласил почти весь наш класс, ты же сам разрешил, и ребят и девочек… А они тебя стесняются… Ты не мог бы куда-нибудь в гости пойти, до двенадцати?.. Только ты не обижайся…
— А чего здесь обидного? — сказала мать. — Я тоже только подам на стол, а потом уйду на кухню или к соседям. Во всех домах так делают… И нечего обижаться.
— Что вы меня уговариваете… — успокоил их Агасаф-ага. — Что я, сам не понимаю, что я буду стеснять гостей… У вас свои интересы, у меня свои. Я все равно собирался пойти погулять…
Сквер перед домом был освещен мягким светом неоновых ламп. Дул очень приятный теплый весенний ветерок. Это был тот самый ветерок весны, который заставляет поэтов писать стихи, хорошие или плохие, а влюбленных говорить слова, все подлинное значение которых они осознают только осенью или же никогда не осознают. Агасаф-ага сидел на своем обычном месте, было приятно сидеть так и смотреть, как играют дети…
Потом дети ушли, и появились люди постарше, которые в основном только и занимались тем, что целовались. И никто не обращал внимания на этого толстого некрасивого человека с одутловатым лицом… А может быть, все дело было и не в Агасаф-аге, люди весною в скверах делаются такими эгоистичными… Потом пришел Газанфар и молча сел рядом. И если бы за ними кто-нибудь наблюдал, он бы увидел, как эти два человека обрадовались друг другу… Но скажите на милость, кому это нужно — за кем-то наблюдать в такой чудесный весенний вечер?
— Хорошо мне, — сказал Агасаф-ага, — сегодня моему сыну исполнилось шестнадцать лет… Дай бог, Газанфар, и тебе испытать когда-нибудь это. Ты знаешь, у меня в Пиршагах на берегу моря есть кусок земли. Я уже много лет мечтаю построить там дом. Я тебе клянусь, что в ближайшие годы его построю. Ты приедешь, посмотришь… Сыновья мои подрастут, будем вместе на охоту ходить, рыбу ловить. Каждый вечер со своими сыновьями буду беседовать о жизни, о политике… Ты же знаешь — я люблю говорить о политике… И каждый вечер за мой стол в этом доме будут садиться гости… И для всех у меня и у моих сыновей всегда найдется и приветливое слово, и кусок хлеба, и мягкая постель…
Агасаф-ага говорил и говорил, а Газанфар слушал и не перебивал, потому что чувствовал, что Агасаф-ага очень верит в то, что говорит, а нельзя разубеждать человека, когда он очень во что-то верит, ибо это есть большой и тяжелый грех.
Фарман Керимзаде (1937–1989)
СВАДЕБНЫЙ БАРАШЕК
По бревну, перекинутому через ручей, шел баран с круто завитыми, спиралевидными рогами. Шерсть его была выкрашена хной, рога повязаны красной лентой. На шее в жирных складках был привязан медный колокольчик. И вышагивал он очень важно, с достоинством. Курдюк его тяжело покачивался, казалось, что баран сейчас свалится. Но он, словно цирковой пехлеван [1] , без особого труда нес эту тяжесть. Колокольчик зазвенел сильнее. Баран словно предупреждал встречных: «Любоваться мною вы можете, но не стойте на дороге. Я ведь все равно пробью ее себе. Я хоть баран избалованный, но храбрый».
1
Богатырь.
Мухаммед-киши устало шел за бараном. Лицо его заросло бородой, выглядело утомленным и озабоченным. Держа посох на плече, он шел, неторопливо передвигая ноги. Он вел барана с пастбища. Узкие улочки деревни были сжаты с обеих сторон стенами домов. В сердцах тех, кто ее строил, билось только одно-единственное: «Путник, если есть у тебя что-либо черное на уме, ступай себе дальше, проходи мимо! Если же чисты помыслы твои, стучись в любую дверь».
Баран тащил свой курдюк и ни в какую дверь сворачивать не желал. Этот нарядный баран только и знал, что есть, набираться жиру да бодаться — да как пройти к дому Мухаммеда-киши. Душа у него была чиста, и взгляд по чужим дворам не бегал. Мухаммед-киши еле поспевал за толстозадым бараном, тащившим свою «пудовку». Баран был молод, с ног до головы — сила и красота. А Мухаммед-киши был уже стар. Жизнь его перевалила, как солнце, через гору и шла на закат. Он никуда не хотел спешить. Была у него сейчас лишь одна забота, одно желание, но оно все же не исполнялось. Одна из дверей открылась. Из нее выглянула старуха в черном. Увидев барана, она закрыла дверь. Баран не обратил на нее никакого внимания: какие у него с ней могут быть дела! Он прошел мимо, старуха осмелела, вышла на улицу. Мухаммед-киши, увидев ее, хотел пройти мимо, как и баран. В сердцах он проворчал: «Сглазит барана, того и гляди. Очень уж у нее дурной глаз. Взглянет разок — скала надвое расколется, камень треснет».
— Ай, Мухаммед, баран-то твой вон как отъелся! Зарежешь — кавурмы на всю зиму хватит. До весны прокормишь ребятишек своих.
Мухаммед-киши воткнул палку свою посреди дороги, облокотился на нее, нагнулся вперед.
— Насчет кавурмы я раздумал.
— Отчего? Война идет. Голод начинается, что дети есть будут?
— Придумаем чего-нибудь, не пропадем. Я клятву дал: Рашид вернется с войны — зарежу этого барана в его честь.
— Говорят, война еще долго будет.
— Перестань каркать-то, старая.
— В чем моя вина, Мухаммед, я говорю только то, что слышала. Немец под Москвой стоит. Дай-то бог, чтоб поскорей его прогнали.
— Свинью бранью от корма не отгонишь. Наши ребята выросли в деревне, на свежем хлебе с маслом и медом. Как быки здоровые. Они им такого перцу зададут, хоть куда. Рашид долго возиться с ними не станет. У него просто: раз — и свернул им шею.
Старуха искала, с кем бы поболтать. Она присела на тутовый пень.
— Сделай одолжение, присядь…
Баран рогами открыл дверь во двор и, ступая по шуршащей листве, направился к овчарне. Дверь со стуком затворилась. Хозяйка, моловшая крупу в ручной мельнице, взглянула на барана, повеселела и продолжала свою работу с еще большим старанием; крупа косо посыпалась из горлышка мельницы на скатерть. Около овчарни ягненок, повиливая курдючком, сосал вымя матери. Мухаммед-киши, проводив барана до дому, вернулся и присел рядом со старухой Машараф. Вынул из кармана пиджака кусок дерева и, обстрогав, придал ему форму ложки. Осколком стекла стал шлифовать. Изготовив за день несколько таких ложек, Мухаммед-киши раздавал их соседям. Старухе Машараф перевалило за восемьдесят, но зрение у нее было все еще острым. Она связала столько носков, что руки ее двигались почти машинально, не ошибались ни в одной петле.
— Слышал, Мухаммед, чего сын мельника Хабиба пишет? Но сначала скажи-ка, какая столица-то у немцев этих?
— Берлин.
— Так вот, стало быть, пишет он, что не вернется до тех пор, пока не перемелет наше зерно на мельнице того города. А Хабиб отписал ему, мол, не стоит, сынок, зерно наше поганить.
— Послушай, Машараф, для чего тебе эти носки?
— Вижу каждый день твоего барашка, вспоминаю Рашида… Иногда ты и его приводил с собой.
— Да, он любил побороться, и ребята его побаивались.