Антон Чехов. Роман с евреями
Шрифт:
Другая же цель пьесы связана с желанием Чехова предупредить общество о подводных камнях, подстерегающих смешанные браки. Тема «Иванова», вплотную примыкавшая к проблеме ассимиляции евреев, была в этом смысле, как уже говорилось выше, весьма актуальной. Как врач и естественник Чехов понимал, что стратегия жизни сконцентрирована в женском начале, и инстинктивное стремление женщины, живущей в стране, где против ее этноса направлена мощная энергия предубеждения и где усилиями антисемитской прессы этот этнос в любой момент может стать объектом кровавого погрома, обезопасить свое потомство даже путем отказа от своих этнических корней было для него «нормальным и законным» (вспомним более позднюю «крайнюю» ситуацию, когда «нибелунги»
И Чехов показывает, что энергия предубеждения может оказаться сильнее образования и общей культуры, потому что она идет из глубин, а культура и образование есть вещи внешние, наносные. В качестве примера предлагается такой вполне документальный рассказ: в одном из первых своих писем Чехов сообщает брату о своем посещении концерта скрипача-виртуоза Леопольда Ауэра в доме таганрогского богача-мецената Ахиллеса Алфераки 8 марта 1876 г. Выкрест Ауэр был женат на русской дворянке из родни Ивана Унковского, командовавшего экспедицией фрегата «Паллада», и имел двух дочерей — Зою («Зушу») и Марию («Муху»), по очереди побывавших замужем за сыном мореплавателя Семеном Унковским, от которого у Зуши был сын Михаил. Вот каким увидел младенца Михаила, имевшего лишь четверть (!) еврейской крови, один из образованных русских людей, крупный государственный чиновник: «Посетив как-то Сеню в его калужском имении, я созерцал, нагнувшись над колыбелью, ни в малейшей степени не напоминавшего типичного русака, каким был Сеня, черноглазого и черноволосого смуглого младенца с жестким взглядом и хитрым лицом стяжательного еврейского банкира». Чтобы все это разглядеть в ребенке, нужна довольно плотная и темная пелена предубеждения, тем более что, в отличие от упомянутого «эксперта», мы имеем возможность проследить дальнейшую судьбу этого «стяжательного еврейского банкира»: потерявший по пути в эмиграцию мать, умершую от тифа в Стамбуле, чудом спасшийся Михаил (Майкл) Ауэр стал голливудской кинозвездой третьей величины и постоянным партнером Дины Дурбин, «вернувшись» в ее фильмах на свою неблагодарную родину в этом качестве, а не как внук известного русского мореплавателя и не как «еврейский банкир».
Стоит ли после этого удивляться тому, что православной Сарре-Анне о лежащем на ней клейме «жидовки» в пьесе Чехова напоминают постоянно и за глаза, и в глаза — в виде шуточки о «жиде крещеном, воре прощеном и коне леченом». Слово «жидовка» легко различается и в постоянном шипении российского уездного серпентария, куда привела ее беззаветная любовь.
Еще раз вспомним слова Чехова о Дуне Эфрос из письма В.Билибину: «Хватит мужества у богатой жидовочки принять православие с его последствиями — ладно, не хватит — и не нужно…»
Сарре Абрамсон хватило мужества, и ее возлюбленный повторяет в пьесе эти слова уже в утвердительной форме: «Анюта замечательная, необыкновенная женщина… Ради меня она переменила веру, бросила отца и мать, ушла от богатства…»
А вот как об этом рассказывает сама «Анюта»-Сарра доктору Львову: «Он теперь хандрит, молчит, ничего не делает, но прежде… Какая прелесть!.. Я полюбила его с первого взгляда… Он сказал: пойдем… я отрезала от себя все, как, знаете, отрезают гнилые листья ножницами, и пошла…» Несколько иначе звучат эти же воспоминания, когда в ее жизнь вторгается сильная, как смерть, ревность, чьи первые стрелы огненные достигают ее
Итак, Сарра Абрамсон стала еще одним чеховским еврейским персонажем, отказывающимся от богатства, отрезая его от себя «как гнилые листья ножницами». Правда, делает она это не из своих политических убеждений, как Соломон в «Степи», а ради любимого человека, и эта бескорыстная всепоглощающая любовь еврейки поднимает ее над окружающими ее монстрами из русского провинциального «бомонда» на недосягаемую высоту, и в пьесе начинает звучать тихий волнующий мотив «Песни песней Соломоновой».
Глава 5
ЦАРЬ СОЛОМОН
Абрам Абрамович, Исак, Лев Соломонович, Сусанна, Исаак, Сарра Абрамсон, Моисей Моисеич — таковы еврейские имена в произведениях Чехова. Если же речь идет о евреях «в массе», то в ход идут «шмули» и «янкели», и только непонятный человек, сжегший свои деньги, носит имя «Соломон». Если это совпадение, то оно символично: презрение к богатству — один из мотивов книги Екклесиаста, приписываемой Библией царю Соломону. Под впечатлением этой книги и образа ее создателя Чехов находился всю жизнь. Его духовное родство с этим легендарным библейским и кораническим персонажем не осталось незамеченным современниками. Об этом, в частности, писал А.Амфитеатров, называвший Чехова «русским Екклесиастом».
В уже упоминавшемся письме Суворину от 15 ноября 1888 г. после предложения написать трагедию «Олоферн» Чехов вроде бы в шутку писал о судьбе Соломона как о другой возможной теме их совместного творчества: «Сюжетов много. Можно «Соломона» написать…» Этот разговор имел свое продолжение, и 4 мая 1889 г. он отмечает в письме Суворину: «Наконец-то Вы обратили внимание на Соломона. Когда я говорил Вам о нем, Вы всякий раз как-то равнодушно поддакивали. По моему мнению, «Экклезиаст» подал мысль Гете написать «Фауста».
Об этих разговорах Суворин вспоминал уже после смерти Чехова: «Он начинал драму, где главным лицом является Соломон «Паралипоменона» и «Песни Песней». Наличие у Чехова неосуществленного замысла написать драму о Соломоне литературоведы «серебряного века» считали неопровержимым фактом, и опубликованный в 1914 г. сохранившийся в его бумагах монолог Соломона стал этому убедительным подтверждением. Связь этого отрывка с «Паралипоменоном» проявляется лишь во времени, к которому может быть отнесен монолог, — к моменту завершения строительства Храма, а по своему настроению слова и мысли чеховского Соломона являются екклесиастическими:
«Соломон(один). О, как темна жизнь! Никакая ночь во дни детства не ужасала меня так своим мраком, как мое непостигаемое бытие. Боже мой, отцу Давиду ты дал лишь дар слагать в одно слова и звуки, петь и хвалить тебя на струнах, сладко плакать, исторгать слезы из чужих глаз и улыбаться красоте, но мне же зачем дал еще томящийся дух и не спящую, голодную мысль?
Как насекомое, что родилось из праха, прячусь я во тьме и с отчаянием, со страхом, весь дрожа и холодея, вижу и слышу во всем непостижимую тайну.
К чему это утро? К чему из-за Храма выходит Солнце и золотит пальму? К чему красота жен? И куда торопится эта птица, какой смысл в ее полете, если она сама, ее птенцы и то место, куда она спешит, подобно мне должны стать прахом?
О, лучше бы я и не родился или был камнем, которому Бог не дал ни глаз, ни мыслей. Чтобы утомить к ночи тело, вчера весь день, как простой работник, таскал я к Храму мрамор; но вот ночь пришла, а я не сплю… Пойду опять и лягу.
Форзес говорил мне, что если вообразить бегущее стадо овец и неотступно думать о нем, то мысль смешается и уснет. Я это сделаю… (Уходит)».