Антон Чехов. Роман с евреями
Шрифт:
Комментарии, как говорится, излишни. Чехов не стал продолжать эту бесплодную дискуссию, но, видимо, сделал для себя более решительные выводы о необходимости начать по возможности отдаляться от «Нового времени». Антокольского он тоже им запомнил и поквитался, приняв впоследствии самое активное участие в организации заказа скульптору-еврею памятника основателю Таганрога — великому русскому (!) царю Петру I. Правда, произойдет это после очередного антисемитского выпада нововременцев против Антокольского, о чем еще будет сказано подробнее.
В вопросе же отдаления от «Нового времени» Чехов очень рассчитывал на «Северный
Местечковый еврей родом из-под Житомира Хаим Флексер, не обремененный глубокими культурными традициями, стал русским интеллигентом в первом поколении и был изумлен кажущейся простотой открывшегося ему мира классической и современной философии, литературы и театра. Посчитав, что коль скоро он легко, как ему казалось, постиг сущность Канта, Спинозы, Леонардо и иных мыслителей давнего и недавнего прошлого, Волынский почувствовал, что рамки сионистских исканий в газете «Рассвет» и журнале «Восход» ему становятся тесными, и принялся за русскую философию и литературу, чтобы указать современным ему деятелям в этой области, какими должны быть, например, русские писатели. Свое специальное внимание он уделяет Ф.Достоевскому, Л.Толстому и, между прочим, Чехову.
Вряд ли Чехов внимательно читал литературоведческие труды Волынского. Вопрос и с Достоевским, и с Толстым был для него ясен:
«Купил я в Вашем магазине Достоевского и теперь читаю. Хорошо, но очень уж длинно и нескромно. Много претензий» (А. Суворину, 5 марта 1889 г.);
«Толстой-то, Толстой! Это, по нынешним временам, не человек, а человечище, Юпитер» (А. Суворину, 11 декабря 1891 г.).
Вроде бы и добавить нечего. А вот критику Волынского в свой адрес он, вероятно, по крайней мере поначалу, просматривал и читал примерно такое:
«Чехов не постиг еще настоящей хмурой русской души»;
«Скажем с полной откровенностью: читая «Хмурых людей» г. Чехова, мы испытывали чувство досады»;
«…такое несомненно симпатичное дарование, как г. Чехов…»;
«…шатающийся талант».
Выделив в сборнике «Хмурые люди» лишь «Скучную историю», Волынский объявляет остальное лишь «игрой юношеского и неокрепшего таланта». (Это о «Припадке», «Княгине», «Спать хочется»!!!)
«…Романтические чувства в зародыше, человеческие столкновения миниатюрны…».
К 1893 г., например, относится такая сентенция Волынского, позволяющая, на наш взгляд, вполне обоснованно усомниться в его умственных способностях: Чехов для него «симпатичный талант, страдающий скудостью идей, замыслов, с небольшим запасом наблюдений в определенном
И потом не лучше:
«Но мы не рады за г. Чехова. В мещанстве суждений погибель для таланта»;
«…таланливый новеллист невольно обнаруживал тайну своей внутренней несостоятельности…».
Может показаться, что набор этих высказываний принадлежит человеку вовсе без царя в голове, но столь глубокое непонимание Чехова случается и поныне. Совсем недавно один из литераторов, вознесенных на Олимп столкновением спецслужб двух конкурирующих систем решил наконец с высоты этого своего Олимпа поделиться с читателями впечатлениями от прочтения Чехова. Среди многочисленных претензий к прочитанному есть, например, и упреки в том, что «слов исконных, корневых, ярких русских — у Чехова почти не бывает», или в том, что он находится «как будто у важного стержня жизни, а не на главном. (А Достоевский всегда на главном)», и т. д., и т. п. Казалось бы, в конце XX века можно бы и понять, что Чехов — писатель русскоязычный и работавший на российском материале, ибо другого у него не было, но принадлежал он всему миру и мировой литературе, для которой проблем, «главных» для Достоевского-идеолога, не существует вовсе, поскольку в большинстве своем они есть лишь проявления писательской нескромности и претензий. Это не я придумал, это сказал он сам раз и навсегда:
«Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа».
Мережковский еще в 1908 г. сказал: «У Чехова «приятие» России вытекает из приятия мира…» А новейшие учителя словесности и философии, и незваные бородатые пророки пытаются удержать его в «усадьбе», именуемой «Россия», а еще бы лучше — в трех аршинах, чтобы не смущал. Их слух ласкает нелепая фраза умирающего гения, суть которой в том, что русское говно, оказывается, гораздо лучше немецкого, не говоря уж об итальянском или французском…
Но причины непонимания, а вернее — неприятия Чехова политиканом-националистом, с одной стороны, и жрецом «чистого» искусства, с другой, — различны, и почти не менявшееся с годами восприятие Волынским чеховского творчества вызывает искреннее недоумение. Волынский, всю жизнь мечтавший об открытии нового литературного гения, так до конца своих дней и «не заметил» этого гения в Чехове, о чем свидетельствуют его слова, сказанные в 1923 г. незадолго до смерти: «…искусство зеленело в нем, незатуманенное рассудочностью, чистое, светлое, глубоко-местное, глубоко-временное, в закатный час российской общественности». Вторая часть этого странного высказывания столь же неверна, сколь точна, удивительно точна и глубока первая его часть…
Отметим, что это говорилось уже тогда, когда слава и влияние Чехова завоевывали мир, прокладывая путь новой прозе и драматургии от Японских островов до американской глубинки. Видимо, чтобы предугадать такое развитие событий, нужно было самому быть гением, таким, например, как Лев Толстой, сказавший о Чехове, не затрудняя себя доказательствами, простую истину:
«Чехов… это был несравненный художник. Да, да. Именно несравненный…И достоинство его творчества то, что оно понятно и сродно не только всякому русскому, но и всякому человеку вообще.