Антон Чехов. Роман с евреями
Шрифт:
Упоминание об этом замысле относится к 1894 г., когда Чехов писал из Крыма:
«И вот что мне нужно для пьесы, если я буду писать ее в Крыму: пришлите мне через московский магазин книжку Людвига Берне, холодного жидовского умника. Я хочу вывести в пьесе господина, который постоянно ссылается на Гейне и Людвига Берне. Женщинам, которые его любят, он говорит, как Инсаров в «Накануне»: «Так здравствуй, жена моя перед Богом и людьми!», оставаясь на сцене solo или с женщиной, он ломается, корчит из себя Лассаля, будущего президента республики; около же мужчин он молчит с таинственным видом и при малейших столкновениях с ними у него делается истерика. Он православный, но брюнет по фамилии Гинзельт. Хочет издавать газету» (А. Суворину, 1894 г.).
Впрочем, замысел пьесы из жизни интеллектуалов, по-видимому, обсуждался
Если бы этот замысел осуществился, Гинзельт был бы в творчестве Чехова третьим православным брюнетом (после Александра Иваныча из «Перекати-поле» и фон Корена из «Дуэли»). Но фон Корен у него был естественником, почти фашистом, исповедовавшим социальный дарвинизм, и к авторитету Гейне или Берне не прибегал. Кроме того, единственным смутным упоминанием о возможном еврейском (или полуеврейском) происхождении фон Корена в «Дуэли» были слова Лаевского о «немецких выходцах из жидов», сказанные в гневе, которые, скорее всего, должны были показать, что в критические моменты жизни с русского, даже интеллигентного, человека осыпается тонкий слой культурки, и он начинает бранить жидов, обвиняя их во всех своих несчастьях.
Гинзельту же, вероятно, предстояло стать еврейской разновидностью Лаевского — русским интеллигентом-гуманитарием еврейского происхождения, и в этом качестве он, безусловно, мог иметь одним из своих прообразов Акима Волынского-Флексера, любившего многословные посвящения в своих трудах (об этом писал Чехов Горькому, прося, чтобы посвящение «Фомы Гордеева» ему, Чехову, было предельно кратким), но не «Филоксеру» из переписки Чехова с Сувориным.
В этой пьесе, в устах одного из действующих лиц, могла бы появиться и фраза о «легкости» евреев в перемене веры, и даже обожаемая всеми теми, кто хотел бы видеть Чехова «своим» антисемитом, запись о том, что Лесков и Максимов «не могут иметь у нашей критики успеха, так как наши критики почти все — евреи, не знающие, чуждые русской коренной жизни, непонятной для них, и видящие в русском человеке ни больше, ни меньше, как скучного инородца, и что руководимую этими критиками петербургскую публику уже не интересует Островский и не смешит Гоголь».
Однако Чехова отвлекли иные планы, и сага о Гинзельте не была
Глава 7
ЗВУКИ СКРИПКИ В ПРОСТРАНСТВЕ
МЕЖДУ «ЕСТЬ БОГ» И «НЕТ БОГА»
В одной из монографий о жизни и творчестве Чехова я встретил такую фразу: «Однако 1894 год принес размежевание Чехова с Сувориным по делу Дрейфуса и такое дефинитивное суждение, исчерпавшее еврейскую тему для Чехова, как «Скрипка Ротшильда». Пьеса о еврее-журналисте осталась ненаписанной» (Е. Толстая. Поэтика раздражения. М., 1994).
Появление подобных высказываний о Чехове вызывает искреннее удивление: жизнь этого человека есть, можно сказать, открытая книга и может быть восстановлена день за днем. Никакого «размежевания» с Сувориным в 1894 г. у Чехова не происходило, а состоявшийся в том же году во Франции первый судебный процесс по «делу Дрейфуса», скорее всего, не привлек его внимания. Реакция Чехова на него неизвестна. Правда, однажды в 1893–1894 гг. в письме к Суворину он упоминал о «деле Дрейфуса», но в том случае речь шла о судебном процессе над одесской хлеботорговой фирмой «Дрейфус и K°» по обвинению в мошенничестве при экспорте хлеба во время голода в Самарской губернии. То, что эта одесская фирма принадлежала евреям, было важно для Суворина и его газеты, использовавшей сей процесс в своей антисемитской пропаганде. Для Чехова же национальная принадлежность хозяев этой фирмы никакого значения не имела, так как в его концепции евреи, наравне с прочими, были гражданами Российской империи, и среди них воровство и мошенничество могло процветать столь же успешно, как эти пороки во все времена процветали среди миллионов русских и иных граждан этой самой империи. Поэтому шум, поднятый вокруг фирмы «Дрейфус и K°» и вокруг происходившего в Одессе суда, на отношениях Чехова
Что касается «Скрипки Ротшильда», то этот рассказ с очень большой натяжкой можно отнести к «дефинитивным суждениям, исчерпывающим еврейскую тему» для Чехова.
Явление «Скрипки Ротшильда» в чеховском творчестве носит явный мистический характер. Это единственный довольно крупный рассказ, о приближении которого в его переписке нет никаких сведений, и даже само его название ни разу не упоминается. Единственное сообщение Чехова об этом рассказе звучит так:
«Был у меня один маленький рассказ, Ивану Ивановичу (Горбунову. — Л.Я.) неведомый, но я уже сдал его в «Русские ведомости» (М.Меньшикову, 20 января 1894 г.), и 6 февраля 1894 г. «Скрипка Ротшильда» появляется в очередном номере газеты «Русские ведомости». Впоследствии Чехов с незначительными изменениями включал этот рассказ в сборники и в прижизненное собрание сочинений.
Действие этого рассказа происходит не в российской глубинке и даже не на захваченных империей чужих землях за «чертой оседлости», где только и могли играть в «жидовском оркестре» Моисея Ильича Шахкеса гробовщик Яков Иванов и «продавец воздуха» Ротнгальд. На чеховских страницах раскрывается мир, который потом, лет через тридцать — сорок, люди, плохо знавшие творчество Чехова, назовут кафкианским. Но основное внимание Чехова, в отличие от Франца Кафки, приковано не к загадочному идиотизму этого непонятного мира, а к пронзительным крикам, исходящим из душ тех, кто не по своей воле обретается в этом бессмысленном мире. Когда-то одного тоскливого крика живого существа хватило для того, чтобы погрязший в роскоши индийский юноша Гаутама Сиддхартха стал Просветленным. С юных лет наделенный пророческим всеведеньем Чехов пытался отгородиться от этих криков, возведя равнодушие в свою религию и пребывая в огромном, по его словам, поле между «есть Бог» и «нет Бога», «которое проходит с большим трудом истинный мудрец». Чехов был истинным мудрецом, прошедшим это поле. Недаром он всю жизнь любил и восхищался лермонтовской «Таманью», заканчивающейся такими близкими его собственному мировосприятию словами: «Да и какое дело мне до радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да еще с подорожной по казенной надобности».
Но это не всегда у него получалось, и рассказ «Скрипка Ротшильда» — один из тех случаев в его творчестве, когда тонкая защитная ткань его равнодушия прорвалась и сконцентрированный крик боли, печали и тревоги за судьбы человечества обрушился на людей и будет звучать вечно во времени и пространстве.
Критика всех направлений того времени обошла появление этого рассказа глухим молчанием. Не был понят он и в первой трети XX века, и, судя по пародированию его первых фраз в «Двенадцати стульях», воспринимался, по-видимому, как один из образцов мрачного юмора.
Наиболее близко к восприятию уникальной пророческой информации, содержащейся в этом рассказе, подошел Корней Чуковский. Его трактовка сюжета «Скрипки Ротшильда» уникальна еще и в том смысле, что, работая в условиях сусловского идеологического террора и советского государственного антисемитизма, он сумел на десяти страницах, посвященных этому рассказу, ни разу не упомянуть Ротшильда. Вот в каких «масках» появляется Ротшильд в книге Чуковского «О Чехове. Человек и мастер»: «Человек (это и есть Ротшильд. — Л.Я.) загнан в узкую щель своего городка, он опутан нищетой и суевериями, и стоит ему выйти на улицу, как его начинает преследовать дикая свора мальчишек, символизирующих в рассказе ту звериную злобу, которая свирепствует во всем городе».
И еще: «Песнь эта «не пропала зря». Ее услышал другой музыкант (это и есть Ротшильд. — Л.Я.), «испуганное, недоумевающее выражение на его лице мало-помалу сменилось скорбным и страдальческим, он закатил глаза, как бы испытывая мучительный восторг», — и когда впоследствии этот музыкант повторял ту мелодию, слушатели, по словам Чехова, плакали.
Сказался опыт, приобретенный Чуковским, когда он в пересказе Библии для детей исключил «по указанию коммунистической партии и советского правительства» упоминания о том, что речь в Книге Книг идет, собственно говоря, об евреях.