Антон Чехов. Роман с евреями
Шрифт:
«Что у Вас, у хорошего, прямого человека, что у Вас общего с Розановым…» (17 декабря 1901 г.).
А год спустя тому же Миролюбову пишет следующее:
«В «Новом времени» от 24 декабря прочтите фельетон Розанова о Некрасове. Давно, давно уже не читал ничего подобного, ничего такого талантливого, широкого и благодушного, и умного» (30 декабря 1902 г.).
Каждому деянию — свое слово, и в этом предельная беспристрастность Чехова. Вообще же психологический анализ богатейшей внутренней жизни Чехова, навеки сохраненной в его письмах, вещь бесконечно увлекательная, но, во-первых, он требует той высочайшей степени понимания, для которой одной любви к нему недостаточно — нужна еще и конгениальность, а во-вторых, такой анализ лежит за пределами нашего повествования, которое завершим обязательным упоминанием о «милом Исааке Наумовиче» — о докторе Альтшуллере, друге и враче Чехова в последние шесть лет его жизни, и рассказом о еще
Летом 1903 г. Чехов получил для прочтения две книги петербургского издательства «Знание», опекаемого Горьким, — «Рассказы» С. Гусева-Оренбургского и первый том сочинений С. Юшкевича, включавший рассказы «Распад», «Невинные», «Портной», «Убийца», «Кабатчик», «Гейман» и «Ита Гейне». Вот что писал он по этому поводу:
«Я читал на днях книжки Юшкевича и Гусева-Оренбургского. По-моему, Юшкевич и умен и талантлив, из него может выйти большой толк, только местами и очень часто он производит впечатление точно перевод с иностранного; таких писателей, как он, у нас еще не было. Гусев будет пожиже, но тоже талантлив, хотя и наскучает скоро своим пьяным дьяконом. У него почти в каждом рассказе по пьяному дьякону» (В. Смидовичу (Вересаеву), 5 июня 1903 г.).
Кто после этого может упрекать Чехова в национальных пристрастиях? Он смело отводит в своем отзыве первое место еврею Семену Юшкевичу, действительно необычайно талантливому писателю, в большей степени веря в правду незнакомых ему еврейских типов из его рассказов, чем хорошо знакомому в русской литературе типу «пьяного дьякона», и основой этой веры Чехова была его чуткость и открытость всему талантливому и чистому, кто бы ни был носителем этого таланта и этой чистоты.
Предельная беспристрастность Чехова особенно удивительна тем, что самому ему пришлось жить в атмосфере скрытой зависти. Простота его гениальных творений была обманчивой. Многим пишущим казалось (и кажется до сих пор!), что у них получается не хуже и даже лучше, чем у Чехова, но почему-то читатели оставались с Чеховым. Совсем недавно — в годы «перестройки» — на страницах журнала «Москва» (№ 2, 1988) один из выпускников «Высших литературных курсов» поведал миру, что он считает Чехова «скучным, однообразным нытиком», у которого «все его взлохмаченные умно рассуждающие доктора везде совершенно одинаковы», и что «рассказ» «Невеста» напишет нынешний средний писатель, а Гоша Семенов, Сережа Никитин — так еще и лучше», и что он, Чехов, бедного провинциального учителя обкакал». Что это? «Синдром Моськи» или попытка избежать причитающегося всякого рода «Гошам» и «Сережам» забвения? Гигант и пигмеи, Моцарт и бесчисленные Сальери — вечная тема. Ну как понять, что «Каштанка» — гениальна?! Из числа окружавших Чехова собратьев по перу, пожалуй, только Суворин, Толстой и Бунин догадывались, что он — Гений. Самого Чехова это, впрочем, не беспокоило.
Было сказано: «Не бывает пророк без чести, разве только в своем родном городе и в собственном доме». В одном из еврейских евангелических текстов, не принятых христианами, это высказывание дополнено словами: «И врач не лечит среди своих». Все это имеет самое прямое отношение к Чехову. Его «Попрыгунья», имевшая в беловой рукописи название «Великий человек», — это не только картинки из жизни художнической богемы. Как и многие другие вещи Чехова, этот рассказ имел и второй смысл: в «Попрыгунье» Ольге Ивановне сконцентрировано все современное Чехову общество, в котором не один только еврей Волынский, а целые толпы братьев-славян метались в поисках «великих» людей — философов, богоискателей, спиритов, литераторов, а рядом с ними находился единственный по-настоящему гениальный писатель и мыслитель Чехов (врач, как и Осип Дымов).
При этом, если несколько проницательных умов еще догадывались, что перед ними несравненный писатель, то мыслителя в нем не видел никто. Чехов только посмеивался, радуясь тому, что ему удалось так глубоко упрятать свой дар пророка и мыслителя, и лишь однажды почувствовал себя «разоблаченным»: в начале 1903 г. он получил первый номер журнала «Мир Божий», где прочитал о себе такие строки:
«Он (Чехов) оригинальный цветок в русской литературе и не менее оригинальный и глубокий мыслитель, и многому у него можно поучиться. У него именно нужно учиться любить и понимать человека, любить и понимать жизнь в том глубоком значении слов, в каком они к нему применимы».
Чехов был тронут и попытался узнать хоть что-нибудь о личности автора этой статьи — Вениамина Альбова, но это ему не удалось. Другим человеком, почувствовавшим в Чехове великого мыслителя, был Сергей Булгаков, прочитавший в 1904 г. в Ялте и Петербурге лекцию «Чехов как мыслитель», дважды впоследствии издававшуюся. К сожалению, Булгаков к этой теме не вернулся, и лекция его по отношению к Чехову предельно доброжелательна, но неглубока, что, впрочем, он и сам отмечал
Исследование философских взглядов Чехова — отдельная огромная тема, и упомянута она здесь лишь в качестве еще одного примера глубокого непонимания присутствия Гения, непонимания, присущего большинству его современников и сохраняющегося отчасти по сей день.
НЕСКОЛЬКО ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫХ СЛОВ
Года два назад я познакомился с изданной в Москве книгой Елены Толстой под названием «Поэтика раздражения. Чехов в конце 1880-х — начале 1890-х годов» (М.: Радикс, 1994). В основе этой книги, если говорить о ее сути, лежит всем известная марксистская формула, которую нам вдалбливали с детства: «бытие определяет сознание». В данном случае делается попытка выявить, каким образом некоторые источники раздражения в жизни Чехова в указанный выше период его бытия повлияли на его сознание — на поэтику его творчества. В числе таких возможных раздражителей автор упомянутого исследования рассматривает ранние болезни (кровотечения, кровохаркание, желудочные явления, геморрой и т. п.), постоянное безденежье и… евреев.
Меня, откровенно говоря, заинтересовал только последний «источник раздражения», и, читая книгу Елены Толстой, я старался следить в основном за ее «еврейской» линией. Прочитанное меня не удовлетворило, и, поскольку «лучшее», по мнению Елены Толстой изложение проблемы «Чехов и евреи» (Donald Rayfield, «Chekhov and the Jews», Judaism Today, 1973) оказалось для меня недоступным, я решил попытаться рассмотреть эту проблему самостоятельно в год стосорокалетия со дня рождения Чехова.
Книга Елены Толстой при этом была не только побудительным мотивом в моей работе, но и источником целого ряда сведений, которые мне оставалось лишь перестроить в соответствии с моим представлением о взаимоотношениях Чехова с еврейским племенем и его отдельными представителями, в связи с чем считаю своим долгом выразить ей свою признательность, хотя, естественно, взятые мною из ее книги факты не исчерпывают содержания этого обзора.
Основными же источниками моего повествования являются сочинения самого Антона Чехова, его переписка и моя искренняя любовь к этому гениальному писателю и человеку.
Будучи более полувека постоянным читателем Чехова, я никогда не замечал в структуре его произведений и в приемах его творчества — во всем том, что литературоведы именуют «поэтикой», — даже самого незначительного «раздражения», одну лишь тайную, глубоко упрятанную любовь и сострадание к людям. Чехов — милостивый и милосердный! Оно и понятно: Екклесиаст равнодушен и взирает на жизнь человеческую отстраненно; он учит, а не раздражается; заставляет переживать, но глубоко скрывает собственные переживания. Ну а можно ли отнести еврейство и евреев к числу «раздражающих» факторов в его жизни, пусть рассудят те, кто прочитал эти заметки.
Харьков,
апрель 2000 г.
ПРИЛОЖЕНИЕ
Антон Чехов
«ЕВРЕЙСКИЕ РАССКАЗЫ»
ТИНА
В большой двор водочного завода «наследников М.Е. Ротштейн», грациозно покачиваясь на седле, въехал молодой человек в белоснежном офицерском кителе. Солнце беззаботно улыбалось на звездочках поручика, на белых стволах берез, на кучах битого стекла, разбросанных там и сям по двору. На всем лежала светлая здоровая красота летнего дня, и ничто не мешало сочной молодой зелени весело трепетать и перемигиваться с ясным голубым небом. Далее грязный, закопченный вид кирпичных сараев и душный запах сивушного масла не портили общего хорошего настроения. Поручик весело спрыгнул с седла, передал лошадь подбежавшему человеку и, поглаживая пальцем свои тонкие черные усики, вошел в парадную дверь. На самой верхней ступени ветхой, но светлой и мягкой лестницы его встретила горничная с немолодым, несколько надменным лицом. Поручик молча подал ей карточку.