Анж Питу (др. перевод)
Шрифт:
Жильбер мог бы отправить сына в Виллер-Котре в одном из тех дилижансов, что в те времена уже курсировали между Парижем и границей, или даже в собственном экипаже; но мы знаем, как он старался уберечь Себастьена от одиночества и задумчивости, а ничто не потворствует одинокому мечтателю с такой силой, как стук колес и покачивание кареты.
Итак, он удовольствовался тем, что довез обоих мальчиков до Бурже, а там, указав им на дорогу, простиравшуюся под лучами солнца и окаймленную двумя рядами деревьев, раскинул руки и произнес:
– Ступайте!
Питу зашагал вперед, ведя с собой Себастьена, который то и дело
Питу выпрямился во весь свой высокий рост. Он был весьма горд доверием, каковое оказало ему столь важное лицо, как г-н Жильбер, королевский медик.
Питу собирался добросовестнейшим образом исполнить возложенные на него обязанности гувернера и гувернантки в одном лице.
К тому же, уводя маленького Себастьена, он был полон веры в себя; он спокойно шел вперед, минуя деревни, кипевшие и растревоженные парижскими событиями, которые, как мы помним, разыгрались совсем незадолго до того; хоть мы успели уже довести наше повествование до 5 или 6 октября, вспомним, что Питу с Себастьеном покинули Париж в конце июля или начале августа.
К тому же Питу в качестве головного убора сохранил свою каску, а в качестве оружия – большую саблю. В этих приобретениях заключалось все, чем обогатили его события 13 и 14 июля, но его самолюбию достаточно было этих двух трофеев: они придавали облику великолепие, а заодно и обеспечивали безопасность владельца.
Впрочем, бравый вид, коему, несомненно, способствовали каска и драгунская сабля, появился у Питу независимо от этих украшений. В человеке, участвовавшем во взятии Бастилии или хотя бы присутствовавшем при нем, не могло не появиться нечто героическое.
Кроме того, Питу отчасти стал адвокатом.
Невозможно было слышать резолюции в ратуше, речи г-на Байи, обращения г-на де Лафайета и не стать хоть немного оратором, тем более тому, кто уже изучал латинские Conciones [192] , служившие образцом для бедной, но довольно верной копии, которую представляло собой французское красноречие конца восемнадцатого столетия.
192
Имеются в виду Conciones latinae («Латинские речи» – учебник во французских лицеях XVII–XVIII вв.).
Итак, чувствуя в себе эти две великие силы, а также помня о двух своих могучих кулаках, вооруженный, кроме того, приветливой улыбкой и несравненным аппетитом, Питу весело шагал по дороге в Виллер-Котре.
Для тех, кого интересовала политика, у него были наготове новости, а при необходимости он присочинял их и сам, благо шел из Парижа, где слухи так и плодились.
Он рассказывал, как г-н Бертье зарыл несметные сокровища, а Коммуна несколько дней их выкапывала. Рассказывал, что г-н де Лафайет, сын славы, гордость провинциальной Франции, слывет отныне в Париже обветшалым чучелом, а его белый конь дает пищу сочинителям каламбуров. Рассказывал, что г-н де Байи, которого Лафайет, равно как и прочие члены его семейства, удостаивали тесной дружбой, на самом деле аристократ, а злые языки говорят про него и кое-что похуже.
Такими рассказами Питу возбуждал бурную ярость, но он владел магическим quos ego [193] всех этих бурь: рассказывал новые анекдоты про Австриячку.
Такое неиссякаемое усердие обеспечило ему непрерывную череду превосходных трапез до самой деревушки Восьен, последней, которую им предстояло миновать на пути к Виллер-Котре.
Поскольку Себастьен, напротив, ел мало или вообще не ел и все время молчал, а на вид был бледным, болезненным мальчиком, каждый проникался к нему участием, восхищался бдительной опекой Питу, который нежил, холил и лелеял ребенка, да к тому же еще и съедал его порцию, заботясь, судя по всему, только о том, как бы ему получше угодить.
193
Я вас! (лат.) – в переносном смысле: средство усмирения.
Когда пришли в Восьен, Питу, казалось, заколебался: он посмотрел на Себастьена, Себастьен – на Питу.
Затем Питу почесал в затылке. К этому способу он всегда прибегал в затруднительных случаях.
Себастьен достаточно знал Питу, чтобы понять значение этого жеста.
– Ну, в чем дело, Питу? – спросил он.
– Дело в том, – отозвался Питу, – что если тебе все равно и ты не слишком устал, давай свернем и доберемся до Виллер-Котре через Арамон.
И честный Питу, выговорив это предложение, покраснел, как покраснела бы Катрин, признавшись в менее невинном желании.
Жильбер понял.
– Ах да, – сказал он, – ведь там же умерла наша бедная матушка Питу.
– Пойдем, братец, пойдем.
Питу обнял Себастьена, чуть было не задушив его, взял мальчика за руку и так поспешно ринулся с ним по проселку, тянувшемуся вдоль долины Вюала, что через сотню шагов Себастьен не выдержал и попросил:
– Не так быстро, Питу, не так быстро.
Питу остановился; он ничего не замечал, идя своим обычным шагом.
И тут он увидел, что Себастьен побледнел и запыхался.
Он взял его на руки, как святой Христофор Иисуса, и понес.
Теперь Питу мог идти так быстро, как ему было угодно.
Себастьен подчинился: Питу не впервой было носить его на руках.
Так добрались до Ларньи. В Ларньи Себастьен, чувствуя, что Питу начинает задыхаться, объявил, что он уже отдохнул и готов шагать так быстро, как хочет Питу.
Питу, преисполненный великодушия, умерил шаг.
Через полчаса Питу входил в деревню Арамон, «прелестный уголок, где он увидел свет», как сказано в песне, сочиненной великим поэтом, песне, мелодия которой еще лучше, чем стихи.
Войдя в деревню, мальчики оглянулись по сторонам, чтобы освоиться.
Первым делом им бросилось в глаза распятие, которое, согласно с народным благочестием, стояло на краю деревни.
Увы! И до Арамона докатилась та странная волна атеизма, которая захлестнула Париж. Гвозди, удерживавшие на кресте правую руку и ноги Христа, заржавели и сломались. Христос свисал, подвешенный за одну левую руку, и никому не пришла в голову благочестивая мысль вернуть этот символ свободы, равенства и братства, которым все так усердно поклонялись, туда, где его поместили иудеи.