Апельсины у кромки прибоя
Шрифт:
Вот эти начальные строчки:
«Шефтл Кобылец, яростно щелкая в воздухе кнутом, погонял своих буланых. Телега с грохотом неслась мимо веселокутского баштана, поднимая густую теплую пыль с разбитой за день колесами и скотом дороги. Над буйно зеленевшим баштаном, тянувшимся до самых гуляйпольских могилок, уже садилось, разливаясь оранжевым заревом, раскаленное солнце. Вдоль дороги, мерно покачиваясь, вздыхали, перешептывались длинные, заостренные листья кукурузы и желтые венцы подсолнухов, широким кольцом опоясавшие баштан».
Подобных колоритных лирических отступлений в романе масса.
Не удержусь, чтобы не процитировать еще кое что:
«Теплая светлая июльская ночь струилась над старыми, раскидистыми деревьями, колебала тяжелые лапы яблонь, гнула их к земле. В зеленом свете месяца, поблескивая свежей росой, круглились крупные яблоки, налитые густым соком бархатистые абрикосы.
Пригнувшись, Настя стала осторожно пробираться среди ветвей. Влажные яблоки ударяли ее по голове, падали и подкатывались к босым ногам. Она подняла одно, побольше, положила его за пазуху и, выпрямившись, остановилась у яблони.
Над садом всходила зеленая луна, кругом покачивались осыпанные плодами деревья. Около сторожки что-то стукнуло, — наверно, упало спелое яблоко»;
«с самого утра палило солнце, жгло и сушило пыльно-желтую степь; глиняные стены мазанок трескались от жары, как корка каравая у нерадивой хозяйки.
К вечеру край неба занялся огнем, солнце сквозь густую завесу рыжей пыли, поднятой на косогоре табуном, казалось багровым. Вдалеке, за Ковалевской рощей, разливалось алое озеро, верхушки деревьев купались в пламени, а стволы в просветах были угольно-черные, — казалось, роща горит. Потом зарево побледнело, словно подернулось пеплом, — над хутором опускался теплый летний вечер»;
«на рассвете хлынул дождь. Он затопил траву во дворах, прибил к земле кустики полыни, стегал по низким вишенникам и по грязно-желтым мазанкам. Еще немного и, казалось, жалкие домишки размокнут, глинистые стены развалятся на куски и рухнут в грязь. По сумрачной, пустынной улице с шумом струились ручьи; булькая и пузырясь в заросших травою канавах, они несли теплую дождевую воду к ставку»;
«шелковицы на вершине бугра запылали костром. За Черным хутором разливалось пламя заката.
Элька уже миновала гуляйпольские могилки. Она торопилась. Надо до ночи добраться до Успеновки. Там она переночует у своей подруги Маруси Казаченко, с которой они вместе работали на маслобойке, а завтра утром уже будет в райцентре.
За курганом послышался стук колес.
«Хорошо бы на Гуляйполе… Может, подвезут», — с надеждой подумала Элька».
Заинтересовавшись автором, я узнал, что сам он был родом… ну, конечно же, из Гуляйпольского района, на территории которого некогда находился Новозлатопольский еврейский национальный район, в одной из колоний которого — Роскошной, в 1906 году, в семье раввина, родился будущий писатель Нотэ Лурье. Гуляйпольщину поэтому он описывал и со знанием, и с любовью, присущей только коренному гуляйпольцу.
— Он даже фамилии в своем романе использовал местные, — подскажет мне при встрече историк и краевед, бывший редактор газеты «Голос Гуляйпілля» Иван Кушниренко, — встречающиеся только в тех селах, откуда был сам родом.
— А о каких гуляйпольских
— Ну да. Во времена, когда Натан Михайлович, как Лурье величался по паспорту, жил у нас, курганов-могилок было больше, чем теперь. В степи они далеко видны были.
Кстати, слово «курганы» вместо «могилок» в романе употребляется только однажды:
«По ставку пробегала утренняя прохладная рябь. Из прибрежных камышей поднимался густой туман и белесыми полосами тянулся к гуляйпольским курганам».
Наверное, предположил я, замена понятного всем слова «курганы» на не совсем понятные «могилки» — это издержки перевода. Роман ведь был написан [и впервые издан, что характерно] на идиш. Я его читал в переводе 1958 года. Потому что все остальные издания были изъяты из библиотек и уничтожены. После того, как автора объявили буржуазным националистом и американским шпионом.
Однако, прежде, чем мы обратимся к его самым драматическим страницам жизни, я таки объясню, о чем идет речь в романе «Степь зовет» [«Дэр стэп руфт»] — кроме блестяще выписанных картинок природы. Как, например, вот эта: «Широка запорожская степь, есть где разгуляться ветрам. В морозный зимний день взыграет вдруг вьюга, закрутит, взметет сухой снег с земли, помчит по полям, по буграм, по буеракам, накинется на ветряки, хутора и села. В кольце белых полей жмутся к земле крестьянские хаты, цепенеют в сугробах вишенники и пруды, ждут, когда отпустят морозы и зазвенит весенняя капель».
Потрясающе чистый слог, которым переданы яркие, сочные, как яблоки в сентябре, образы.
Еврейский Шолохов.
Именно так и стали называть Лурье после выхода в свет его романа, в котором, как и у Шолохова в «Поднятой целине», описана послереволюционная деревня — с ломкой устоявшегося в ней уклада и вторжением колхозного строя, разрушившего, в конце концов, село и превратившего сельчан в рабов.
Это если в двух словах характеризовать шеститисотстраничную «Степь зовет». Насколько я понимаю, читать ее сегодня не взбредет в голову даже завзятому читателю — как и шолоховскую «Поднятую целину», впрочем. Эту насквозь пропитанную коммунистическими идеями книгу я и сам-то читал по вертикали — выхватывая из нее в первую очередь лирические, о которых я уже говорил выше, отступления.
Неповторимый мастер слова, умевший, кроме ярких описаний родной ему Гульяйпольской земли, короткими штрихами передать характер человека, его внутренние переживания, Шолохов из колонии Роскошной был — и всю жизнь оставался, человеком своей эпохи, своего времени.
«Отец был раввином»
Свою жизнь, когда у него появилось много времени для раздумий — в магаданском лагере, куда Нотэ Лурье попал по постановлению особого совещания при министерстве госбезопасности СССР — внесудебного органа, действовавшего по типу военного трибунала, имевшего полномочия рассматривать уголовные дела по обвинениям в особо, как тогда подчеркивали, опасных преступлениях, автор романа «Степь зовет» описал самолично. Автобиография из его уголовного дела, где я ее и отыскал, начитывает… 24 страницы убористого почерка.