Аптекарь (Останкинские истории - 2)
Шрифт:
– Я догадываюсь, о чем был разговор, – сказал Шубников. – Очень жаль, Михаил Никифорович, что вы не хотите быть с нами – из упрямства или по инерции мышления. Но я не буду сейчас в чем-либо убеждать. Попрошу лишь об одном – прочтите. Здесь всего восемнадцать страниц на машинке. Необязательно сегодня. Когда будет время. Не откажите в нижайшей просьбе. Здесь есть факты и сообщения. Они должны объяснить, из-за чего и ради чего мы ищем. Да, мы и сами были нехороши, но отчего же и не подчиниться тяге к совершенству?..
Шубников протянул Михаилу Никифоровичу сафьяновую папку, на обложке ее было вытиснено: «Записка о состоянии нравов в Останкине и на Сретенке…»
– Я прочту, – неуверенно сказал Михаил Никифорович, взяв в руки папку. – Но это ничего не изменит.
– И еще. Здесь до проката была ваша аптека. Стены привыкли. И держат в себе. Не хотелось бы, чтобы они стали мешать. Вы знаете латинский. Вы
Михаил Никифорович знал латынь в пределах аптечной необходимости, из Сенеки же он ничего не помнил. Шубников продекламировал вовсе не по-латыни:
– Нет места лекарствам там, где то, что считалось пороком, становится обычаем.
– Слова эти не имеют отношения к аптеке, – сказал Михаил Никифорович.
– Я хотел, чтобы вы подумали и об этом, – как бы не расслышал его Шубников. – Когда вы прочтете «Записку», оно и само придет вам в голову. А относительно веревки все уладят.
– Благодарствую, – сказал Михаил Никифорович. – Только я вам свою принес взамен.
– Вся тонкость в разрезанном узле, – осторожно заметил молчавший при Шубникове Бурлакин. – Здесь нарушение правил…
– Уладим! – поморщился Шубников. – Вы, Михаил Никифорович, можете пройти мимо Четверикова, даже и не взглянув на него.
– Отчего же, – сказал Михаил Никифорович. – Взгляну. И на грузчиков-каратистов взгляну. Вдруг они стали у вас обычаем.
Шубников в недоумении взглянул на Бурлакина.
– Это заблуждение, – быстро сказал Бурлакин. – Это опять же твое заблуждение, Михаил Никифорович. Или инерция мышления…
И, уже закрывая дверь, услышал Михаил Никифорович продолжение его речи:
– Мы не торопим. Но вам нельзя медлить с делами.
Полчаса назад приемный зал Центра проката и коридор служебных помещений были почти пусты и тихи. Сейчас же здесь все забурлило, возможно подтверждая слова Бурлакина о недопустимости медлить с делами. И коридор и приемный зал будто раздвинулись, приподняли потолки, в зале у окон с видами на ресторан «Звездный» Михаил Никифорович углядел теперь и зимний сад с кактусами, агавами, лианами и зарослями юного бамбука, в бассейне тучные китайские золотые рыбы томно проплывали под листами лотоса, синие мухоловки с лиан и бамбуковых палок перепархивали на электрическое табло, поклевывали слова с комплиментами спартаковскому духу. Людей же энергичных, обнадеженных были толпы в коридоре и зале. Сотрудники носились, летали, светились сознанием гражданского облагодетельствования. Один Валентин Федорович Зотов был хмур и строг. Четвериков же издалека кивнул Михаилу Никифоровичу с почтением, как значительному лицу. Может быть, равному с главнокомандующим всех санитарий, гигиен и эпидемий города. Что Михаилу Никифоровичу даже польстило. Подписывались квитанции, соглашения, договоры. Крупных животных особей, предметы и машины, сообщало табло, предлагалось забирать со склада, устроенного на улице Кондратюка. Михаил Никифорович услышал волнующую просьбу командированного из Петропавловского мясокомбината выдать им на воспитание двух или трех брошенных дурной матерью и почти замерзших уссурийских тигрят. Мясокомбинат решил тигрят усыновить. «Я же целый день летел сюда с полуострова! – гремел камчадал. – Мы про вас наслышаны… Хабаровский зоокомбинат нам отказал. А вы все можете!»
В неведении, вырастут ли приемные сыны мясного комбината и что обучатся кушать, вышел Михаил Никифорович на улицу Цандера. Снег падал неспешный, ласковый. Этот чистый, ласковый снег умиротворил Михаила Никифоровича. «А может, они впрямь ищут, страдают, осовестились? – думал Михаил Никифорович. – Я же, выходит, саботажник? Может, и она, Любовь Николаевна, все же именно мучающаяся с нами природа?» Мысли об этом сделали Михаила Никифоровича вовсе благодушным. Они и обнадежили его. Он захотел сесть в троллейбус и поехать на Кашенкин луг. Комната в общежитии была известна. Восемьдесят девятая.
Но в троллейбус Михаил Никифорович не сел. Пришел домой и прочитал сочинение Шубникова. Потом позвонил мне. О «Записке» Шубникова не сказал, а поинтересовался, правда ли, что я согласился сотрудничать с Центром проката или даже напросился к ним сам. Я ответил, что это ложь, что никаких искательных разговоров со мной не вели, а если бы повели, получили бы отпор.
А Михаилу Никифоровичу стало нехорошо, тошнило, заныл правый бок. Он захотел прилечь. Зашел в комнату, но там двинулся не к дивану, а сразу же, будто ощутив знак, оглядел подоконники. Фиалки в глиняных горшках ожили, листья их были сочные, свежие и обещали появление цветов. А Михаил Никифорович фиалки так и не поливал…
42
Шубников плохо спал. Прежде, когда бывал в северных землях, он тяжко переносил белые ночи. И еще его беспокоила звезда Альциона скопления Плеяды. Шубников
По ночам Шубников ожидал озарения. Ему казалось, что он уже достоин его. Он столько усердствовал, столько порушил в себе мелкого, несуразного, такие мусорные ямы засыпал и замуровал, столько взрастил в себе совершенного и благоухающего, что не должен был зависеть от кого-либо, хотя бы и от Любови Николаевны, не должен был выпрашивать или вымаливать озарение. Оно обязано было снизойти на него само. Но пока не снисходило.
«Записка о состоянии нравов в Останкине и на Сретенке…», было заброшенная, снова занимала его. Перечитав ее, Шубников растрогался. Он хотел, чтобы и еще кто-то стал ее читателем. Любовь Николаевна дала ему понять, что письменное обращение к ней известно ей до последних опечаток. Бурлакин же как читатель «Записки» стал Шубникову неинтересен. Тогда Шубников и подумал о Михаиле Никифоровиче. Да, тот был обязан познакомиться с его наблюдениями и проектами. Проектов, правда, в «Записке» не было, но Шубникову казалось уже, что они есть. При этом Шубников думал, что в его обращении к Михаилу Никифоровичу нет корысти. Он вообще в своих заботах об останкинских жителях видел себя бескорыстным. Он уверил себя в том, что любит их и готов стать ради них не щадящим себя Данко. Но для трудов и подвигов требовались подпоры. И Шубников уговорил себя преодолеть неприязнь к Михаилу Никифоровичу и пригласить его в соратники. И для этого были причины. Как счастливый сочинитель, взволнованный своим произведением, Шубников полагал сейчас, что оно вызовет конгениальное волнение и у каждого читателя. Михаил Никифорович должен был ощутить огонь его души и пойти за ним. И Любовь Николаевна могла бы оценить с благоразумием его обращение к Михаилу Никифоровичу.
Как бы только Михаил Никифорович не разорвал в сердцах рукопись. Как бы не оказался этот стервец упрямым эгоистом! И, представив в ночной час, как Михаил Никифорович, этот беспечный аптекарь, рвет листы, где каждая буковка не машинкой «Олимпия» отпечатана, а произросла в его душе, Шубников заскучал.
По коридору бродил ротан Мардарий.
Мардарий в последнее время настораживал Шубникова. Казалось, что Мардарий вот-вот пожелает жить сам по себе и не потерпит более подчинения и зависимости от них, Шубникова и Бурлакина. Он словно бы стал чужой, стеклянно-холодно поглядывал на воспитателей и молчал. При этом Шубников чувствовал, что существует несомненная связь между ним и Мардарием, будто бы Мардарий оказывался похожим на него. Или даже продолжением его. Называть его ротаном или рыбой стало теперь неловко и несправедливо. Ростом Мардарий был уже с Филимона Грачева, ходил на задних лапах, они удлинились и окрепли, хвост же Мардария получил приказ укоротиться. Шубников не удивился бы, если бы Мардарий потребовал сюртук, шляпу или даже кожаное пальто. К этому шло. Шляпа или шапка понадобились бы Мардарию большие, крупная голова, и так свойственная ротану, разрослась, но обнаружились на ней и неожиданные черты, украшения и подробности, какие делали ее вовсе не рыбьей. И если бы Мардарий в кожаном пальто и шляпе да еще и с тростью в руках прошелся по Москве, вряд ли бы он кого поразил. В крайнем случае его бы посчитали представителем малоизвестной страны, с какой у нас еще не установлены дипломатические отношения на уровне послов. А впрочем, не исключено, что и европейцем. Но Мардарий на улицу не просился. Он не требовал сейчас пищи. Бурлакин однажды в присутствии Любови Николаевны посетовал на прожорливость развивающегося Мардария, этак на самом деле можно было оставить всю систему вторчермета и утиля без сырья. Любовь Николаевна кивнула и сказала, что в силах отменить чревоугодие Мардария, отчего он не усохнет и не станет заморышем. Мардарий слонялся теперь по квартире Шубникова, рассматривал газеты и иллюстрированные издания, стоял у окна. И нельзя было понять, соображает он что-либо, держа передними (или верхними?) лапами «Воздушный транспорт» или «Рекламное приложение» или же прикидывается неучем и лишенным интеллекта. И что он высматривал, стоя у окон? Бурлакин предположил, что Мардарий созрел и нуждается в подруге. Но откуда было ее взять и какую?