Аптекарь (Останкинские истории - 2)
Шрифт:
О своем намерении удалиться от дел он полагал объявить Голушкину сразу же. Но, приняв его, неожиданно отдал распоряжение, не совпадающее с гордым решением: «Уберите все эти ампиры, все эти канделябры и жирандоли. Кабинет должен быть строгим и соответствовать времени». Директор Голушкин, не дождавшись выговоров и укоров, стал каяться. Да, он совершил ошибку, согласившись разрешить подсобному рабочему Зотову прислуживать на балу, уж больно тот упрашивал об этом, и вот такой скандал.
– А-а-а… – протянул Шубников равнодушно. – Он что, и теперь буянит?
– Нет, – сказал Голушкин. – Не буянит. Ходит тихий. Убрать его?
– Ни в коем случае, – сказал Шубников. – Пусть ходит тихий.
– О
– Хорошо, – кивнул Шубников.
Голушкин разъяснил себе и ватник, и удаление жирандолей, и утреннюю апатию Шубникова, а потому незамедлительно разложил на столе документы, эскизы, сметы, имеющие отношение к народному гулянью на улице Королева. Шубников сначала встал как бы нехотя, потом тоже как бы с ленцой снял ватник, а через три минуты преобразился. Он не мог удалиться в частную жизнь, не устроив грандиозное для Останкина зрелище с балаганами, каруселями и фейерверками. Заказчики с водонапорной башни прекратили сомневаться, в особенности когда узнали об интересах Института хвостов, их даже обидело намерение Института хвостов оттеснить их.
– Средства они уже внесли, – сообщил Голушкин и стал рассказывать о проблемах депозитария имени Третьяковской галереи, а Шубников все любовался эскизом двухэтажной карусели-самоката с вертящимся фонарем-чебуречной.
– Что-что? – переспросил Шубников.
– Такое стали в депозитарии закладывать, что не по себе бывает, – сказал Голушкин.
– И что же такое?
– Души предлагают, я советую этим острякам обращаться по иному адресу, хотя бы на Лысую гору или в Лейпциг, в известный кабачок…
– Напрасно, – серьезно сказал Шубников. – Души принимайте в заклад.
– Да? – обеспокоенно взглянул на него Голушкин.
– Безо всяких сомнений. Еще что предлагают?
– Все чрезвычайно невещественное. Скажем, муки совести. Или воздушный поцелуй актрисы Неёловой. И такое, о чем неприятно говорить. Память о матери. Или – любовь к отечеству.
– Воздушный поцелуй оставьте поклоннику актрисы. А все остальное берите, но при строжайшем соблюдении документации.
– Есть заявки на переселение душ. Просьбы интимных свойств, – подал новую бумагу Голушкин.
– Это ваша компетенция, – сказал Шубников. – Переселите несколько штук для пробы. Свалим гулянье и займемся проблемами переселения душ.
Шубников взял панорамный эскиз, на котором от башни и до станции метро бродили толпы.
– Вот смотрите: гуляют, кушают бублики и поют.
– Народ, который поет и пляшет, зла не думает, – сказал Голушкин.
– Это вы к чему? – удивился Шубников.
– Это не я, – объяснил Голушкин. – Это Екатерина, которая Вторая.
– Полагаю, что женщина заблуждалась, – покачал головой Шубников.
– Вас поджидает помощник по текстам, – уходя, сообщил Голушкин.
Вот уж Игорь Борисович Каштанов вовсе не нужен был нынче Шубникову! Каштанов вошел чистый, новенький, расплатившийся недавно с досадными долгами, частными и государственными, пахнущий детским мылом. Сказал:
– Я хотел поговорить с тобой по-дружески…
– По-дружески – в другие часы и при других обстоятельствах. Но что-то я не помню, чтобы мы с вами были когда-то особенными друзьями.
– Но я… Все-таки я не самый последний человек здесь… Я ведь при… вас… министр словесности, что ли. И не одной лишь словесности. Я и пропагандирую дело…
– Ладно, говорите. Но я ценю ваше время.
– Тогда я обращусь к вам в другие часы и при других обстоятельствах.
– Не устраивайте сцен. Если у вас есть соображения по службе, выкладывайте их теперь.
– Вестник с приложением.
– Как понимать?
Понимать следовало так. Пришла пора Палате Останкинских
Но ведь начнется, пообещал ему Каштанов, и тогда репортажи с долгожданным концом объединятся в документальную повесть, ей и будет отведен специальный выпуск. Или вот в Останкине, а также на Мещанских улицах, на Сретенке, в Марьиной роще и в Ростокине ходят легенды о «Записке» художественного руководителя Палаты, но народ не имеет возможности ее прочесть, слухи же о ней и отрывочные сведения из «Записки», передаваемые из уст в уста, могут привести к недоразумениям, искажениям реальности, а потому и к недостатку общественной пользы. «Записку» несомненно надо опубликовать в вестнике, а потом или даже одновременно издать приложением на мелованной бумаге и в телячьей коже, Институт хвостов вряд ли откажет в содействии. И конечно, в вестнике найдется место для биографии художественного руководителя или – лучше! – для обширного автобиографического документа, для хроникальных и портретных фотографий, для публикации речей, посланий и творческих распоряжений с видеоприложением в кассетах. «Ну уж это слишком…» – неуверенно произнес Шубников. Усмотрев упрек в этих словах, Каштанов стал говорить о жанровой широте вестника. В частности, на его взгляд, можно было публиковать в вестнике исповеди привидений, заложенных в депозитарий душ или душ переселенных, записки наемного кота доктора Шполянова или, скажем, жизнеописание Валентина Федоровича Зотова с его отважными фантазиями.
Шубников нахмурился, сказал:
– Все материалы по вестнику и приложению передайте машинам Бурлакина для расчетов.
– Надо бы дать название, – сказал Каштанов. – «Останкинские куранты» или «От Останкина до Марьиной рощи»…
– К названию вернемся позже, – заключил Шубников.
– Вы недовольны тем, что я сижу на уроках погрусветов? – помолчав, спросил Каштанов.
– На уроках кого?
– Погрусветов. Термин экспедитора Ладошина. Но привился. Погружение в Свет. Нас же зовут пользунами.
– Ваше дело, где вам сидеть. Может, и там ваше место.
– Я пытаюсь противопоставить истинную культуру напору Сухостоева, этого вурдалака с замашками лирического поэта. Он сокрушает ужасами литобъединения «Борец» хрупкие и незрелые натуры учеников, – сказал Каштанов, как бы оправдываясь.
– Высказывание Тончи вы предложили как тему?
– Историк Прикрытьев. Но Тончи, хоть и писал всякую чушь, личность занятная. И хороший художник. Судя по репродукции державинского портрета. В его истории более всего меня тронули шуба и шапка Гаврилы Романовича на портрете. Даже не шуба и шапка сами по себе, а тот факт, что богатей Сибиряков прислал из Иркутска поэту соболью шубу и шапку как благодарность за тексты. Где нынче подобные читатели? Сейчас если и пришлют тебе что, так это просьбу одолжить пять рублей.