Ардабиола
Шрифт:
На новом месте с раскулаченных брали подписку о невыезде, и работали они без старания обзавестись, укорениться, потому что надеялись вернуться. Так и поумирали впоследствии многие из нижних сел, захороненные на кладбищах вышних, и наоборот. И те и другие усопшие были положены в землю рядом с чужими дедами и прадедами, хотя до праха собственных предков было рукой подать.
Во всей этой классовой борьбе самое деятельное участие и принимал двадцатилетний сибирский пролетарий Тиша Тугих, тогда еще с осиной талией, перетянутой непреклонно поскрипывающей портупеей. Но Тиша и его товарищи
Местный активист Спирин, страсть как охочий до всевозможного сигнализирования мужичишка, намекал на Залогиных как на подходящих к раскулачиванию, но делал это со злобцой, внушавшей Тише подозрения в спиринском рвении.
Залогинский дом стоял на краю деревни — большенная пятистенная изба, единственная под железной крышей в Тетеревке, с причудливо вырезанными наличниками, с выкрашенными в ярко-голубой цвет ставнями, внутри которых были прорезаны сердечки, а на всех шести окнах, выходивших на улицу, красовались бело-розовые герани в жестяных банках из-под дореволюционного монпансье. По вечерам ставни закрывались на тяжелые болты. Заплот из карбасных досок с дырками от шпунтов, широкие ворота с гранеными на концах столбами — все было прочно, надежно, и это, как видно, раздражало Спирина, у которого прохудившаяся крыша то и дело текла, а заборчик заваливался.
Когда Тиша первый раз пришел к Залогиным, обследуя жизнь тетеревского крестьянства, в избе никого не было, и только Даша — младшая дочь старика Севастьяна Прокофьича — раскатывала тесто для пельменей и нарезала его стаканом. Руки ее были по локоть в муке, мукой была присыпана смуглая ложбинка груди, переходящая в белизну за приоткрывшимся вырезом сарафана, и сквозь мучной нежный пушок пылали щеки в ямочках. А глаза у Даши были такие зеленущие, что походили на два кусочка малахита.
— Помогайте пельмени лепить! — задорно крикнула Даша. — Али красны командиры не умеют?
В Дашиных глазах приехавший откуда-то из неведомого райцентра человек с портупеей был, конечно, важным начальником, но она хотела показать, что его не боится.
— Отчего же не умеют! — улыбнулся Тиша, катнул скалкой, налег краями стакана на тесто, вырезал аккуратненький кружочек, положил внутрь кровавую щепотку начинки, сноровисто соединил пальцами края, свернул пельмень, стараясь это делать, как учила мать: чтобы он стал похож на детское прозрачное ушко, и показал Даше.
— Так?
— Так, да не так… — засмеялась Даша. — Тесто толсто, нераскатанно. Начинка не просвечиват.
— А ты так вся просвечивашь… — сказал ей Тиша. Даша стояла как раз в золотом столбе света, в котором крутились мучные и другие пылинки, и сарафан ее переливался, дышал, как живой, а под его струящимся искристым потоком темнело легкое, ловкое тело.
От Даши пахло мукой, тестом, мясом, луком и рвущейся к любви молодостью. Тиша, не сомневавшийся в неотразимости своей портупеи, притянул Дашу за талию, но тут же схлопотал по щеке — не сильно, но чувствительно.
— Не спеши, красный командир… — с незлобной усмешкой сказала Даша.
На крыльце застучали сапоги, соскребавшие грязь с подошв, раздались голоса. Даша подскочила к Тише, сдернула косынку, стерла ею с его щеки след своей мучной ладони, и это быстрое воровское движение сразу создало между ними какую-то маленькую тайну.
Вошли старик Залогин, старуха Залогина, трое их сыновей, невестки, ввалилась куча ребятишек, и в горнице, до этого просторной, сразу стало тесно. Все вернулись с поля. Даша стала стряхивать пельмени с доски в уже переклокотавшую на огне воду.
— Я, значит, с обследованием… — под выжидательными взглядами Залогиных нелегко выдохнул Тиша, вытягивая из галифе тетрадочку с заложенным в нее химическим карандашиком.
— Ты чо, Дарья, гостя не усадила? — сурово сказал Севастьян Прокофьич, который, конечно, уже видел Тишу в Тетеревке — на одной улочке не разойтись! — и знал, для чего он приехал.
— Милости просим, — сказала старуха Залогина, правда, совсем не гостеприимным голосом.
Тиша как-никак сам был из чалдонов и знал, что без чарки разговор не начнется. Дымящиеся пельмени были вывалены из чугуна в большой цветастый таз посреди стола. Даша разлила из бутылки по стопкам чистый, как роса, первач.
— Из чего гоните? — спросил Тиша тоскливо.
— Из пашенички, сынок, — ответил Севастьян Прокофьич, — хорош вить, из пашенички-то.
— Значит, змеевик имеется и прочая аппаратура? — с еще большей тоской спросил Тиша.
— А как же без аппаратуры! — С достоинством взял пельмень пальцем Севастьян Прокофьич и отправил его в бороду.
— Сдать придется, — сказал Тиша, опрокидывая стопку и чувствуя, как приятно жжет первач.
— Сдадим, ежели указ такой есть.
— Давно есть, — сказал Тиша, наливая вторую.
— Так до нас они долгонько, эти указы, плывут, — прищурился Севастьян Прокофьич. — Лена — река долгая… А насчет хлебосдачи — не сумневайся. Дарья, принеси-ка фитанции — за божницей пылятся.
Тиша внимательно просмотрел квитанции — придраться было не к чему.
— Всю аппаратуру завтра в сельсовет сдадите и штраф уплотите, — сказал Тиша.
— Пущай тогда все остальны сдадут, — ввернула старуха Залогина.
— А у кого ишо есть самогонны аппараты? — поднял карандаш Тиша.
— Залогины ишо в доносчиках не ходили, — так и швыранул на старуху взглядом Севастьян Прокофьич. — Ты уж сам, сынок, по чужим сараям лазай, а мы тебе не подсказчики.
— А сколь у вас скота? — спросил Тиша.
— Три лошаденки да три коровенки, слава Богу.
— А свиней и овец?
— По десятку будет. Ишо одна коза, ежели это скот.
— А курей и гусей?