Ардабиола
Шрифт:
И геологический парень тоже запел, хотя и не шибко красиво, но с душой. И слова, оказалось, знал:
Долго я тяжкие цепи носил.«Ага, знат нашу сибирскую песню! Чо ты его твистами шпынял, Тихон Тихонович», — торжествующе мелькнуло во взгляде Никанора Сергеевича. Он обнял геологического парня левой рукой и, сжав правую в небольшой, но крепенький кулачок, погрозил кому-то невидимому:
Долго скитался в горах Акатуя…Гриша обнял ягодного уполномоченного, совсем позабыв, что тот как-никак начальство, и, лукаво кося на него глазами,
И ягодный уполномоченный пропел, как будто вздохнул о себе:
Ожил я, волю почуя.Из-за стены вышла Ксюта, протирая заспанные глаза, нестрого приложила палец к губам. Из уважения к ребенку песню остановили.
И тогда сказал Иван Кузьмич Беломестных:
— Вот так бы и жили люди на свете белом, как умеют они вместе песни петь, все бы хорошо тогда было. Много было здесь разговоров говорено. До чего-то я умом своим заскорузлым не добрался, а с чем-то и несогласный был, но это второ дело. Перво дело, чо говорить люди стали, не боятся мыслей своих. Вить ежели мыслей бояться, их совсем не будет. Спасибо вам, гости дорогие, прибыли вы с подарком драгоценным — с внуком. Пущай он кем хошь будет, лишь бы человеком. Об одном только вы не сказали, но я скажу. Нельзя, чобы война была. Шибко нельзя. Война — она людей от доброты и от образованности отшвыриват. Сколь веков мы с мамаями воевали, и куда нас это отшвырнуло… А сколь войн потом было. Я вот по трем отгрохать сапогами успел и тоже в чем-то человек отшвырнутый. Доброты во мне часто не хватат, а про образованность чо говорить. Простите за это. И ты, Ксюта, прости. Мир и нам, старым людям, нужен, ишо налучшу жизнь поглядеть хоть своими подслеповатыми хочется. А как ему, несмышленышу, мир нужен, он и сам, конечно, не понимат, но мы за него понимать должны. А чобы мир между народами настал, сначала надо мир между людьми наладить. А то вить воюем мы друг против друга, и, быват, по пустякам. Не надо по пустякам воевать, и тогда, Бог поможет, большой войны не будет.
— За мир! — восторженно завопил ягодный уполномоченный, бросаясь на грудь старику Беломестных. — Эх, Иван Кузьмич, да я с тобой… да мы с тобой… да все мы вместе… А я остаюся с тобою, родная моя сторона… Да, остаюся! Куда мне ишо деваться!
И дал большую слезу от многих чувств, невозможных для высказывания словами. А потом заснул на стуле как сидел, уронив голову в квашеную капусту. Гриша и геологический парень легли на сеновале. Ночной ветер, проникший в щели, тревожил сено, и оно ворочалось, дышало, как живое, хотело поделиться с людьми своими мыслями, но не могло. Под ветром поскрипывал рассохшийся колодезный журавль, качая длинной шеей под звездами, уставшими, но продолжающими светить людям. А им еще надо было светить долго, чтобы люди, притянутые тяжестью земли, могли иногда поднимать свои головы, смотреть на звезды и задумываться о том, что помимо смешного и грустного, помимо подлого и доброго, помимо жизни и смерти на земле, есть еще мировая бесконечность.
Грибничка уложили в боковушке на железной певучей кровати с никелированными шарами, и, когда Иван Кузьмич посветил ему керосиновой лампой, Никанор Сергеевич увидел над этой кроватью клеенку со своими лебедями. «И сюда долетели», — грустно усмехнулся Никанор Сергеевич. Но заснул он крепко, и ему приснился сон, будто находятся они с японцем Куродой в каком-то необыкновенном лесу, где стоят великаны-грибы выше человеческого роста, и двуручной пилой Курода и он пилят необхватный ствол одного груздя-великана, чтобы отвезти на Гришином грузовике в Хиросиму и показать всему человечеству, устыдив его в других страшных грибах, изобретенных людьми.
А маленькому человеку еще, наверно, ничего не снилось, потому что у него пока не было прошлого и, значит, не было никаких воспоминаний, которые и рождают наши сны.
9
Сережа Лачугин проснулся раньше всех. Гриша вкусно похрапывал рядом с ним, стянув с него во сне овчинный тулуп Ивана Кузьмича, выданный им на двоих. Небо было пронзительно синим, заглушившим свет звезд, сейчас уже ненужный, алым заревом над кромкой тайги, из которого неторопливо и важно выплавлялось солнце.
Сережа, стараясь не разбудить Гришу, пробрался ползком по сену и спрыгнул с сеновала на утреннюю, покрытую росой землю, давшую ногам твердое ощущение продолжающейся жизни. Потом написал на блокнотном листке: «Спасибо за гостеприимство. С. Лачугин», прикрепил этот листок на звезде рядом с дверью избы, где висел старый хомут, потрепал по загривку дружелюбно крутившегося у его ног Чарли и вышел, стараясь не слишком сильно звякнуть железным кольцом калитки.
До места стоянки экспедиции было километров сорок, и надо было идти поразмашистее, чтобы успеть засветло. Но когда человеку двадцать лет, ноги идут легко, как будто земля не притягивает их, а упруго отталкивает для каждого следующего шага. В своей аэрофлотовской сумке Сережа, помимо Сент-Экзюпери, нес письма и телеграммы для экспедиции, накопившиеся за целый месяц на зиминской почте, одно особое письмо, а также пачки патронов. Оружия при нем никакого не было, если не считать туристского складного ножа. То, что он сейчас один-на-один с тайгой, наполняло Сережу чувством радостного достоинства и мужской силы, зреющей в человеке вместе с шагами и мыслями. Опыт Сережи в мире был еще невелик, но даже невеликий опыт юноши что-то добавляет к великому опыту всего мира и представляет собой нечто единственное. «Какие они все прекрасные и совсем не похожие друг на друга, — думал Сережа о людях, оставленных им на Белой Заимке. — Как я еще мало знаю жизнь, если этот старичок-грибничок вначале показался мне таким скучным пенсионером, с которым не о чем говорить, кроме грибов». А ведь Сережа не знал всей истории Никанора Сергеевича Бархоткина, как и не знал истории ягодного уполномоченного, а если бы знал, то, наверно, задумался еще больше, потому что История с большой буквы и складывается из историй с маленьких букв.
Проселочная дорога, по которой шел Сережа, довела его до Шелапутинок — одноулочной деревни, стоящей на берегу реки. Многие еще крепкие избы выглядели осиротело, потому что их окна были крест-накрест заколочены досками, но люди еще попадались. Улицу пересекала старуха в калошах на босу ногу, несущая коромысло. Старуха остановилась посередине улицы, заметив Сережу, и сказала:
— Погоди чуток, парень… Пусты ведра несу… Дороги тебе не будет…
Сережа послушался и остановился.
Шлепая калошами в пыли, старуха подошла к колодцу под двускатной крышей, поросшей тускло-зеленой плесенью, два раза прогремела цепью, доставая из темных глубин воду, ловко подцепила на края коромысла уже полные ведра и пошла обратно через улицу, чуть задержав шаг на середине и улыбнувшись Сереже:
— Вот теперь можно… Хороша дорога будет…
Сережа тоже улыбнулся ей и с каким-то тайным значением перешагнул прозрачные бусинки еще не всосанных пылью капель, сорвавшихся с ведер.
Сережа узнал эту старуху, хотя она не узнала его, да и немудрено — здесь побывало столько их геологического брата. Она была одна, оставленная сыновьями, уехавшими на большие стройки, и с радостью пускала проезжих людей к себе на ночлег, никогда, упаси Боже, не беря с них денег. Однажды, заночевав у нее в сенях рядом с отгороженной досками, бережно выхаживаемой телочкой, Сережа рано утром вышел во двор и стал делать зарядку. Вдруг он увидел эту старуху с тряпкой в руке, испуганно глядевшую на него и крестившуюся.