Архипелаг Исчезающих островов(изд.1952)
Шрифт:
Много позже я понял, что Петр Арианович говорил о революции.
Вспоминая сейчас об этом вечере, ясно представляю себе Петра Ариановича стоящим на высоком берегу. Фуражка в руке, прямые волосы треплет ветер.
Солнце уже садилось за лес. Золотисто-красная рябь бежала по воде. Вечер был ветреный. Полы крылатки Петра Ариановича взлетали и падали. Казалось, еще немного — и он расправит их, как крылья, снимется с высокого берега и полетит над широкой поймой, над лесом, к черной черте горизонта, все дальше и дальше от нас…
Возвращались другой дорогой, по шоссе. Быстро темнело. Чтобы согреться
Начинал Петр Арианович:
Нелюдимо наше море, День и ночь шумит оно…Мы подхватывали:
В роковом его просторе Много бед погребено.Была в этой песне какая-то ширь, удаль. Мы словно видели, прислушиваясь к ее ритму, как под полным парусом взлетает на волну “быстрокрылая ладья”.
Облака плывут над морем, Крепнет ветер, даль черней. Будет буря, мы поспорим, И поборемся мы с ней!..Буря! Что может быть лучше бури?!.
А особого, волнующего значения полны были для нас строки:
Там, за далью непогоды, Есть блаженная страна. Не темнеют неба своды, Не проходит тишина…Там, впереди, был только Весьегонск, подслеповато щурившийся из тумана своими оконцами. Но за Весьегонском, в далеком туманном Восточно-Сибирском море, поджидали нас загадочные, еще не открытые, не положенные никем на карту острова!
Глава девятая
“СКОРЕЙ ВЕСЬЕГОНСК С МЕСТА СОЙДЕТ…”
Нам преграждали путь к островам.
Опасность все время подстерегала его. Мы чувствовали ее в многозначительных косых взглядах Фим Фимыча, в осторожно прощупывающих вопросах моего дядюшки. Мы чувствовали ее всю весну — за каждым кустом, за каждым углом.
Однажды после привала в лесу Андрей обнаружил несколько окурков у куста. Место было примято, от свежей земли шел пар. Значит, только что кто-то лежал здесь и подслушивал нас.
В другой раз, сидя над картой в комнате Петра Ариановича, я ощутил холодок в спине и быстро оглянулся. В просвете между шторами темнело чье-то прижавшееся к оконному стеклу лицо. Оно тотчас исчезло.
Кто же это мог быть? Круглые глаза, очень толстые губы, приплюснутый — пуговкой — нос. Лицо, прижатое вплотную к стеклу, как бы превратилось в маску. Я бы не смог потом узнать его.
Андрей предположил, что это был Фим Фимыч.
Очень приятно было думать, что мы сидим сейчас в тепле, а он, желая подслужиться инспектору, мерзнет на улице (почки на дубе уже начали распускаться, в эту пору всегда холодает).
Наверное, помощник классных наставников подпрыгивал на месте, чтобы согреться. Мороз хватал его за ноги, и он быстро отдергивал их, будто
Попрыгай, попрыгай!..
Имя-отчество помощника классных наставников было Ефим Ефимович, но дети и взрослые звали его сокращенно Фим Фимычем. О, если бы можно было укоротить и самого его, как сделали это с именем-отчеством!.. Я никогда, ни до того, ни после, не видел таких длинных людей. Он выглядел именно длинным, а не высоким, потому что плечи его были необыкновенно покаты и узки. На тощей шее рывками поворачивалась маленькая голова.
Во взгляде его было что-то больное. Говорили, что в жизни ему не повезло и он вымещает это на учениках. Замечали: чем способнее, инициативнее, талантливее ученик, тем больше придирается к нему Фим Фимыч.
В обязанности Фим Фимыча входило следить за тем, чтобы, встречаясь на улице с педагогами, ученики приветствовали их согласно ритуалу (полагалось не просто козырнуть, а, плавно отведя фуражку в сторону, вполоборота повернуться к приветствуемому, причем желательно — с улыбкой). Он должен был также пресекать всякую школьную крамолу. Можно было почувствовать на затылке сдерживаемое дыхание и увидеть, как через плечо простирается к тетрадкам длинная рука: а не малюешь ли ты карикатуру на инспектора или на самого Фим Фимыча?
Нужное и важное дело — поддержание в училище дисциплины — превращалось в унизительную слежку.
Видно, рамки своих обычных обязанностей показались Фим Фимычу тесны. Он взялся следить не только за учениками, но и за учителями.
С нами он стал подозрительно ласков. Как-то даже назвал “милыми мальчиками”. Это было, конечно, неспроста.
Но что это означало, ни я, ни Андрей не понимали.
Мы многого не понимали. Главное, совершенно не представляли себе, что в борьбе, которую против Петра Ариановича вели его враги, играем самую незавидную, самую жалкую роль, именно — роль приманки.
Много беспокойства доставлял нам также Союшкин.
Сейчас я уверен, что он не был доносчиком и шпионом, хотя на протяжении многих лет не сомневался в этом. Тогдашнее поведение нашего первого ученика можно объяснить проще.
Союшкин был самолюбив и обидчив. Между тем получалось так, будто его выбросили из игры.
Давно уже само собой прекратилось “оттеснение учителя на север”. Это было ни к чему. Приглашение к географической карте перестало пугать. В классе, однако, стало известно, что мы со Звонковым вхожи к учителю в дом. Мне бы Союшкин еще простил — как-никак, я “знал Майн-Рида на зубок”, — но почему Звонков?..
Подталкиваемый завистью и любопытством, Союшкин принялся набиваться к нам в товарищи. Мы с Андреем отклонили эти домогательства и после этого стали перехватывать на уроках географии его угрюмые и обиженные взгляды.
В классе не любили Союшкина.
Разные бывали первые ученики. Некоторые становились ими благодаря своим способностям и трудолюбию, другие — в мое время их было большинство — брали зубрежкой. Зубрежка в нашем училище поощрялась.
Союшкин, например, никогда не вдумывался в смысл того, что заучивал. Он был безнадежный, скучнейший зубрила. Ни проблеска мысли не проявлялось на его лице, когда торчал у доски и “рапортовал” урок. Он знал только “от сих до сих”, не больше.