Архитектор и монах
Шрифт:
В автобусе я тоже старался сесть слева, у окна. Через год меня стали узнавать; бывало, что уступали место.
Не доезжая до храма, но уже вблизи от него, по левой руке, если ехать из Москвы — то есть как раз из окна, у которого я сидел, — я видел большой кусок чистого и густого леса. Мне сказали, как он называется: Матвеевский лес. Я думал и мечтал, что вот если бы православная русская церковь была не в таком загоне, была бы она сильна и богата — взять бы да и поставить посреди этого леса монастырь.
Чтоб он не был виден с Можайского шоссе, чтоб он был спрятан в лесу, чтоб к нему вела укромная тропинка, и только бы через полверсты видны были ворота. Матвеевский монастырь во имя святого Иосифа, обручника Богородицы. Или во имя Иосифа Аримафейского. Любого из моих покровителей. И чтоб я был в том монастыре настоятелем. Жил бы в красивой удобной келье. Можно сказать, в просторных покоях.
Вот, вам рассказал.
Вам двоим, милый мой Дофин, и вы, уважаемый господин репортер. Вот и все.
Нет, не все.
Ангел.
В тридцать восьмом году, кажется, летом — да, был июнь, сухой и теплый — трамвай, который привез меня к Дорогомиловской заставе, прибыл минут на десять раньше всегдашнего. Как-то он резвее бежал и не стоял на светофорах.
Я занял очередь к автобусу, дождался, когда кто-то встанет за мною. Это была пожилая тетка, судя по одежде и по рукам — работница. Было воскресенье, и она, наверное, ехала к родным, куда-нибудь в Сетунь. У нее была кошелка, в кошелке — промокающие жиром бумажные свертки, баночка красной икры и сине-желтая коробка мармелада. Да, конечно, гостинцы везет: красную и белую рыбку, ветчину и сладкое. Я сказал: «Я отойду на полминутки». «Пожалуйста, батюшка, пожалуйста». Я подошел к киоску, спросил «Известия» — давно их не читал. И вообще давно не читал газет, и мне это даже нравилось. Но вот тут бес меня попутал — подумал я в первую минуту, когда развернул газету, но потом понял — вернее, потом оказалось, — что это был Ангел. Но в ту минуту я еще ничего не знал, положил на кипу газет пятиалтынный и даже зачем-то спросил киоскера: «Ну, что пишут новенького?» — «Ничего, батюшка, эх, совсем ничего нового!» — и дал мне сдачи гривенник. Недорого стоили газеты в те времена!
Ничего так ничего. Я снова встал в свою очередь.
Подошел автобус, я стоял пятым или шестым — почему я так хорошо запомнил этот день? Хотя не помню числа, помню только, что это было воскресенье в июне. Я залез в вагон, мое любимое место — у окна на втором сиденье, с левой стороны — было свободно, я уселся, поставил на колени свой саквояж, рядом со мной села та самая тетка, что стояла за мною в очереди. Скоро автобус тронулся, кондуктор подошел, билет до Монастырской стоил сорок копеек, а тетка попросила «до конца», за семьдесят. То есть она в самом деле ехала в Сетунь, я правильно догадался.
Я развернул газету. Именно развернул, раскрыл посредине: я специально отучил себя от партийной привычки читать газету с первой полосы, сплошь, колонка за колонкой. Итак, я развернул газету, и первое, что я увидел внизу справа, — большая статья под названием «Родина русских». И подпись — Максим Литвинов. Без должности, что особенно интересно. Хотя я знал, и все знали, что он — товарищ министра иностранных дел. Ах, да! К середине тридцатых уже не было «товарищей министра», их переименовали в первых заместителей. Итак, первый заместитель министра иностранных дел господин Литвинов этак приватно, без чинов и званий, решил поделиться своими глубоко национальными соображениями. «Нуте-с, нуте-с, — подумал я. — Сейчас грузин постарается оценить мысли еврея о русском народе». И я принялся читать.
Статья была написана ясным и сухим языком, короткими фразами. Видно было, что автор хочет донести свою мысль до читателя и ради этого жертвует красотами стиля и учеными словечками. Мысль же была простая.
«Что отличает русских от многих других народов? — писал Макс Литвинов. — А вот что. Русский человек, хоть веками жил между Днепром и Волгой, свободно чувствует себя в Европе. Он себя чувствует в Европе, как дома. Доказать это очень просто. Многие великие русские писатели и художники жили и работали в Европе. Гоголь, Тургенев, Герцен, Александр Иванов. Там, в Европе, были написаны книги и созданы картины, которые принесли России мировую славу. Нечего и говорить о простых, скромных русских, честных работниках. В последние годы, и особенно в ужасную пятилетку после революции, многие уезжали в Европу на заработки. Наверное, каждый знает хотя бы одного такого человека. Эти люди быстро добивались успеха и процветания. Грузчики становились бригадирами, официанты — метрдотелями. Рабочие становились мастерами,
Такие дела. Наверное, я вздохнул слишком громко.
— Чего пишут-то? — спросила меня тетка-соседка.
Я покосился на нее; ей было под пятьдесят, она была в приличном сатиновом платье и в белой кофточке поверх. На толстой шее у нее были бусы из искусственного розового жемчуга. Руки лежали поверх кошелки, широкие темные руки заводской работницы, с толстыми ногтями. Ногти были густо — видно, только что — намазаны розовым перламутровым лаком, в тон ожерелья. Медно-золотое обручальное кольцо. Простое курносое лицо, высокие скулы, морщины вокруг глаз, седые волосы из-под платочка. Довольна жизнью. Вот, в воскресенье едет к сыну и невестке, внуков проведать. Гостинцы везет. Огурчики-закусочки. Стопку опрокинет. Простые пожилые русские тетки очень здорово умеют опрокинуть стопку. Одну-другую. И даже третью. Это я по старым временам помнил, по пятым-десятым годам. Думаю, и сейчас не разучились. Опрокинет стопку, закусит. Может, вдруг запоет. Или прослезится.
Кондуктор объявил Монастырскую улицу.
— Война будет, вот что пишут, — тихо сказал я. — Дайте, сестрица, выйти. Мне на следующей сходить.
— Господи твоя воля, — она перекрестилась. — Правда, что ли?
— Дайте выйти, — повторил я. Она встала со скамейки и выпустила меня, глядя испуганно. Я стоял в проходе подле двери.
— Вот сейчас Монастырская, сходите, батюшка? — спросил кондуктор.
— Схожу, схожу.
Кондуктор нажал кнопку. В кабине шофера зазвенел электрический колокольчик. Автобус притормозил и подъехал к оклеенной афишами будочке со скамейкой, урной и доской расписания.
Я повернулся к тетке, перекрестил ее. В старое время она, конечно, поцеловала бы руку монаху, который ее благословляет, но сейчас кругом был цинизм и просвещение, и среди простого народа тоже. Всеобщее среднее образование, я же говорил. Нет, конечно, уважение к церкви и священству оставалось — но прежнего безоглядного почтения уже не было. Так что она мне просто поклонилась. А верней сказать — очень вежливо кивнула, усаживаясь, пододвигаясь к окну, на бывшее мое место.
Автобус остановился. Кондуктор потянул рычаг. Дверь открылась. Я сошел на сухую утоптанную землю. Автобус взревел мотором и уехал. Я задержал дыхание, чтобы не чувствовать бензиновый дым. Отшагнул в сторону от шоссе и с наслаждением стал вдыхать чудный загородный воздух.
Вот такое замечательное июньское воскресенье.
Я, конечно, мог бы узнать, какой это был день — по статье Литвинова. Зайти в библиотеку и перелистать подшивку «Известий» за тридцать восьмой год. Я даже хотел это сделать. Но как-то все не получалось.
— Но где же ангел? — спросил Дофин.
— Погоди, — сказал я. — Сейчас.
Ангел явился мне, когда я прилег подремать после службы.
Мне приснилась черно-золотая парчовая завеса, она закрывала все пространство передо мною, с боков же была пустота. Вдруг чьи-то руки, изнутри, с той стороны — раздвинули завесу, она разошлась, и я увидел Ангела моего Хранителя, того, что в двадцать втором году наливал мне питье из хрустального сосуда. Он поманил меня к себе, и я пошел, и увидел двух старцев в сияющих ризах. Они благословили меня, и я поцеловал руку одному и другому. У одного рука была теплая, даже горячая, у другого же хладная. Я подивился этому, но тут же понял, что первый был святой Иосиф, обрученный супруг Богородицы, и его руки хранили тепло младенца Христа; второй же был святой Иосиф Аримафейский, и его руки помнили хлад мертвого тела распятого Спасителя. Я смутился этому видению и опустил голову, а когда поднял — оба святых исчезли в золотом тумане, и Ангел сказал мне: «Удались, удались от мира».