Архитектор и монах
Шрифт:
Я спросил ее: «Простите, а когда письмо было получено?». Она посмотрела на штемпель и сказала: «Позавчера», и снова толкнула конверт ко мне, в стеклянную арку. «В котором часу?» — спросил я, словно опасаясь к нему прикоснуться. Барышня взяла письмо, сощурилась и вгляделась в штемпель. «В пятнадцать часов», — сказала она.
Я взял конверт и отошел к столу. Конверт был довольно толстый.
Я стал отсчитывать дни назад. Значит, если письмо пришло во вторник днем, то, значит — поскольку письмо из Мюнхена в Вену идет два дня, — она его отправила в воскресенье. Тоже днем. Значит, она в воскресенье ходила на почтамт. Значит, она ходила на почтамт чуть ли не каждый день?
Однако я присел на скамейку у стола, перевел дыхание, растер ладонью грудь, посидел немного и открыл конверт. Там было что-то, завернутое в белую бумагу. Развернул. Это была самодельная открытка. Желтая картонка, и на ней наклеены две фигурки, силуэты из цветных бумажек. Женщина на тонких ножках в платье в точечку, и мужчина в темном костюме. У мужчины была косая челка и квадратные усики. То есть это был я. А женщина, стало быть, она. Посредине был переписан стишок — тот, который я ей послал в давешнем письме:
Все печали, все сомненья, Муки, ненависть, любовь Сердце вынести сумеет Раз за разом, вновь и вновь.Мне стало нехорошо. Зачем я ей ответил? На ее бредовые письма?
Она даже не кокетка, даже не распутница, не нимфоманка… Она просто идиотка. Интеллектуально сниженная, сексуально расторможенная. Наверное, старшей мадам Браун — помнишь, Джузеппе, там их было две однофамилицы — старшей Браун с ней нелегко приходится. Наверное, за ней нужно присматривать: вдруг начнет раздеваться перед посетителями. Боже! Как прекрасно коммунистическое государство! При Гинденбурге такая Ева давно сидела бы в психиатрическом приюте для бедных. Наверное, у товарища Тельмана есть специальная социальная программа для умственно неполноценных сограждан. И ведь у нее есть муж и двое детей, куда катится германская нация…
И еще, глядя на эти картонные силуэтики, я вдруг вспомнил картонные фигурки, которые вырезал Рамон Фернандес. Этих королей, рыцарей и прекрасных дам, солдат и торговок, все эти толпы кукольного народа, стоявшие у него в комнате на столе, на полках и на полу по всем углам, пахнущие краской и клеем. И самого Рамона, его расчесанные кудри и красные пятна на щеках. Мне иногда казалось, что он румянится и подводит глаза. Или у него были такие черные-пречерные ресницы?
И еще, еще, еще я вспомнил, что никогда не был дома у Рамона Фернандеса, что я помню об этих куклах, о его ненатуральном румянце, о черных кудрях и подведенных глазах — что обо всем этом я помню только по рассказам Джузеппе!
Который сейчас сидит передо мной, в шелковой рясе митрополита, с золотой цепью на шее, — сидит передо мной за столиком, в полумраке кафе «Версаль».
В общем, я много чего вспомнил, глядя на эту открытку, но прежде всего я понял, что на самом деле я сам себя развлекаю такими почти-что-вслух-размышлениями. Вернее, отвлекаю сам себя от решения.
Хотя какое тут может быть решение, кроме одного? Выбросить эту ерунду в ящик для мусора — вот он, в углу зала — и идти дальше
На столе лежал лист бумаги. Наверное, у кого-то он оказался лишним.
Я взял ручку, обмакнул перо в чернильницу и написал:
«Дорогая Ева, большое спасибо Вам за ответ.
Какая милая открытка!
Я зачеркнул слова «дорогая» и «большое». Потом вообще всю эту строку.
Потом вынул из портфеля блокнот. Вырвал из него листок. Достал авторучку. Конечно, она не должна по чернилам подумать, что я писал ответ на почтамте. Что мне так уж страшно не терпелось прочесть и тут же ответить.
Я написал на листке:
«Забавный сувенир, спасибо.
Я нарочно так написал, чтоб получилось прохладно и, может быть, отчасти обидно. Бедная дурочка старалась, а ей в ответ: забавно. Да еще без обращения, без наилучших пожеланий.
Через четыре дня я снова был на почтамте.
Я предполагал, что письмо будет примерно такое. Глупое:
«Ах, дорогой господин Гитлер, как я рада, что Вам понравилась моя открыточка! Я так старалась!.. Правда, хорошенькое платье у девушки? Вы догадались, что это Вы и я?»
Или горькое. Фаталистическое:
«Конечно, я сделала глупость. Сама не знаю, зачем. Вдруг неудержимо захотелось. Глупости, уважаемый господин Гитлер, бывают разные. Может быть, даже хорошо, что я живу не в Вене, а в Мюнхене. Прощайте».
Или неожиданно умное. Ироничное:
«Вам на самом деле понравилось? Сразу видно человека с тонким вкусом. Ах, да! Вы же архитектор, дорогой господин Гитлер. Помнится, Вы обещали научить меня изящным искусствам, все объяснить мне про архитектуру…»
Но было ни то, ни другое, ни третье.
Ни глупость, ни горечь, ни ум. Просто длинное письмо, в котором Ева доверчиво и скучно описывала, как она провела день. Как она стояла в очереди за рыбными консервами, потому что в этот день обещали давать на талоны русского лосося, импортного, из России, в таких небольших банках. Наверное, и в Вене такие есть, не может быть, чтобы не было! Очень вкусно и практично: если сварить много риса, то можно сделать такой рисово-рыбный салат, этот красный лосось хорошо разминается и легко перемешивается с рисом. У нее были два неиспользованных талона на консервы, и ей удалось уговорить продавщицу их принять, так что она взяла шесть банок…
Я забыл тебе рассказать, Джузеппе.
В Германии при Тельмане — да и у нас в Австрии с тридцать восьмого года — были постоянные сложности с продуктами и с самыми простыми товарами. Не то чтобы народ голодал или ходил в лохмотьях — нет, конечно. Но все время чего-то не хватало. То рыбы, то мяса, то копченой колбасы, то горохового концентрата, то сахарной пудры, то яичного порошка. То настоящих кожаных ботинок (резиновая обувь и всякие эрзацы — этого было навалом), то плащей, то шерстяных или шелковых чулок. Хлеб и молоко, правду сказать, были всегда. Но надо было рано вставать и идти в магазин. Потому что к середине дня могло закончиться. Поэтому продавали не более килограмма хлеба и литровой бутылки молока в одни руки. «Килолитр» — была такая грустная шутка. Матери часто стояли с детьми. Или старики — чьи-то бабушка и дедушка — стояли парой. Чтобы взять два кило и два литра. Два килолитра.