Арифметика войны
Шрифт:
ЦЕНТРАЛЬНАЯ ТЮРЬМА ДЕМОКРАТИЧЕСКОЙ РЕСПУБЛИКИ АФГАНИСТАН
И еще одна:
ТЮРЬМА – ШКОЛА ПЕРЕОБУЧЕНИЯ
В двух бараках производили обыск посетителей, оформляли документы и ставили всем печать и роспись прямо на руку. Вырвавшиеся оттуда рассказывали, что приговоренных расстреливают прямо во дворе и там же их зарывают, поливая обильно водой землю.
Правда, отца Кемаля вскоре отпустили, благодаря заступничеству родственника из Министерства ирригации. В его газете была опубликована корреспонденция об одном из лагерей беженцев в Пакистане; статью сочли провокацией. Но отец Кемаля был совладельцем газеты, а не редактором, эту простую истину и донес до высочайших кабинетов родственник из Министерства ирригации. Тогда взяли редактора. Журналист успел сбежать. Газету закрыли. Отец Кемаля свернул дела и выехал в Пакистан. Но Кемаль-эд-Дин остался. Хотя над ним, как и над другими студентами, нависал закон о призыве в армию. Всем учащимся после сдачи экзаменов в каждом семестре продлевали отсрочку – до следующего семестра. Но могли и не продлить,
Кемаль-эд-Дин отпустил бороду и не снимал зеленой чалмы и длиннополой рубахи. Лицо его было холодно-суровым; казалось, он стал старше сразу на несколько лет. Впрочем, глаза его оставались все такими же полуприкрытыми. Свое положение он называл «таваккул» – упование. Уповать, объяснял Кемаль, это значит отказываться от будущего. У меня нет будущего. Да и настоящее не мне принадлежит. Твердость сверстника, который, казалось бы, в силу происхождения должен быть изнежен, нетерпелив и более благоразумен, вызывала удивление. Ставя себя на его место, Джанад думал… О чем он думал? О ком? – вот как точнее звучал вопрос. Конечно, тогда бы все было иначе. Заргуншах с радостью породнился бы с ним. Правда, неизвестно, увиделись бы они когда-нибудьс Умедварой. Какая нужда загнала бы его, столичного жителя, учившегося в Каире, на плоскогорье с редкими деревнями? Но ведь что-то вынудило его – Кемаля – предпочесть Кабул другим городам. Нет, он довольно странный человек.
Сразу после убийства в октябре восемьдесят первого Анвара Садата, совершенного одной из группировок «Братьев-мусульман», Няхматулла вдруг обратил пристальное внимание на Кемаля. Несколько раз он заговаривал с ним, но Кемаль отвечал сухо, коротко и, прощаясь с Джанадом, уходил. Няхматулла расспрашивал Джанада о его друге-богослове. Это не человек, а верблюд, нагруженный знаниями, отвечал Джанад. Он ведь учился в Каире? уточнял Няхматулла. Ну и что? Ничего, но не принес ли он египетскую заразу, лихорадку Нила? Няхматулла намекал на то, что именно на египетской почве взошло движение «Братьев-мусульман». Но его намеки были просто глупы. «Братья-мусульмане» давно уже действовали по всему миру, в том числе и в Афганистане. Просто я размышляю, ворчливо отзывался Няхматулла, шевеля густыми бровями и тяжело глядя вослед студенту-богослову, что могло его заставить приехать сюда учиться? Каирский университет – древнейший в мире. Он в задумчивости скреб толстыми пальцами тучную иссиня-черную щеку, косил карий глаз на Джанада. Тебе не понять этого человека, дружище Няхматулла, ты будешь рыться в соломе, а ослов просмотришь, напомнил Джанад рассказ о таможеннике, который знал, что Насреддин промышляет контрабандой, но поймать его не мог, сколько ни копался в тюках соломы, перевозимых Насреддином, и однажды в сердцах даже сжег их, но Насреддин все равно богател; и лишь отойдя от дел и попросив Насреддина открыть секрет, таможенник узнал всю правду: через границу тот переправлял ослов.
Да нет, сказал Няхматулла недовольно, можно узнать и раньше, можно и ослов заставить говорить.
Няхматулла из весельчака превратился в хмурого человека, и шутки его были мрачны. Джанад с изумлением вспоминал те дни, когда они вместе с Няхматуллой и Якуб-ханом устраивали пирушки где-нибудь в парках Пагмана, слонялись по магазинчикам Нового города, не пропускали ни одного нового фильма в «Зайнабе», «Кабуле», задирали длинноволосых, как девушки, белолицых харибов в цветастых рубашках, рыщущих повсюду в поисках древних монет и всяких безделушек, индийской конопли и терьяка [53] , и сами баловались чарсом в чайхане у Мама Ачари на Зеленом рынке, споря о харибах, о фильмах – и о чем только не споря; и даже сами хотели снимать кино; а на каникулы собирались в гости к Якуб-хану, в этот медвежий угол – Нуристан, на охоту. А сейчас Якуб-хан там один, ну, точнее, с единомышленниками, как здесь – Гвардеец, и неизвестно, чем может закончиться его встреча с толстяком Няхматуллой, пожалуй он к нему в гости. Время споров кончилось, спорщики приступили к делу.
53
Терьк – опиум.
«И сражайтесь на пути Аллаха с теми, кто сражается с вами, но не преступайте, поистине, Аллах не любит преступающих!» [54]
Но вот друзья преступили через дружбу.
Джанад глотнул воды из наполовину белого кувшина, посмотрел в окно на слепое око луны. И сюда, в башню Сур и Аятов, проникал этот свет и горький дух несчастья, смерти, унижения.
Кемаль говорил, что, может быть, вся вселенная – Коран. И тогда кто мы? Лишь буквы. Так учил Фазлуллах Наими из Тебриза. А в лице человека просвечивают святые буквы имен Творца.
54
К. 2: 186.
…И в разбитых, простреленных лицах тех, кто жил здесь?
Если этот мир Книга – он скверно написан, грязью и кровью. Неужели у Всевышнего не было других чернил?
«Читай! Во имя Господа
Почему же Твоя завеса не стала прочнее пуль? [56] Прочнее ненависти жрущих сало свиньи, поклоняющихся мертвецам, мертвецки напивающихся, забывших, что когда-то они сами были людьми писания.
55
Шурави – советские.
56
«И когда ты читаешь Коран, Мы делаем между тобой и теми, которые не веруют в последнюю жизнь, завесу сокровенную». К. 17: 47.
Ты дал им вернуться в казармы, где они будут отдыхать и отъедаться, а потом их наградят, и они уедут домой, доблестные воины, ими будут гордиться жены, а дети в восхищении станут трогать награды – нашу запекшуюся кровь.
В душной ночи все молчало: уснули в своих гнездах птицы, потрусили в степь насытившиеся падалью шакалы, луна достигла высшей точки в небесной тверди и, казалось, тоже струила жар, запах пыли, и гари, и мертвечины.
Проснулся я, услышав шум.
Это был звук работающего мотора.
В комнате с небелеными глиняными стенами было светло. С солнечным светом в окно вливались птичьи голоса.
Я вскочил, подбежал к окну, но отсюда нельзя было увидеть дорогу. Тогда я поспешил на крышу. Я чувствовал себя, как те мореплаватели, что попадали на необитаемый остров. Хотя на самом деле я давно мог уйти отсюда, но почему-то не в силах был сделать это, на меня напало какое-то отупение. А ведь я мог последовать за отцом и сестрой, ушедшими с остальными в Пакистан, или вернуться в Кабул. Но что-то удерживало меня здесь. Может быть, мысль о том, что я никогда не вернусь сюда. Или что-то другое. Возможно, даже какое-то предчувствие. Словно я – как когда-то дядя Каджир перед гробницей Али – должен был испытать судьбу.
Я вышел на крышу, ощущая босыми ногами глину, так и не успевшую остыть за ночь, сразу увидел на дороге машину и пригнулся, спрятался за выступ. Это была бронированная темно-зеленая скуластая машина с несколькими толстыми мощными колесами, башенкой, в которой торчал ствол; издалека я не мог определить, наши или шурави. Хотя – какие «наши»? Кто тут друг и кто враг?
Машина скрылась за стеной и деревьями, следом на отрезок дороги выплыл в туче пыли танк и вскоре тоже исчез. Больше не появлялось никаких машин, но рокот моторов не утихал и не отдалялся; я глядел; но и дальше по дороге они не появлялись. И вдруг все стихло, словно машины сквозь землю провалились – и это было бы самое лучшее! Снова тишиной завладели птицы. Я не знал, что и предположить, куда они подевались? И что сулит мне встреча с этими людьми?
Не лучше ли спуститься в комнату. Там, у чарпайи, сандалии, кувшин с водой, в углу мука, сушеный тутовник, курут [57] , на окне четки из черного дерева, подаренные покойным дедом из Газни, – они сразу поймут, что дом обитаем. Хуже будет, если они решат, что я прячусь, пытаюсь скрыться. Я за это революционное время наслышался всяких историй о столкновениях с солдатами, с моджахедами и просто с бандитами. Один парень утверждал, что он спасся только благодаря быстрым ногам – его окликали аскары [58] в пригороде Кабула, но он поспешно уходил среди платанов и кустов, потом и вовсе побежал, и когда те спохватились и начали палить, – он был уже далеко, за стеной чужого сада. Но другой, наоборот, сразу повиновался оклику шурави, хотя случай его был безнадежным: под подкладкой жилетки он нес пятьсот тысяч афгани и пакистанских рупий; произошло это в горах, вокруг никого, только несколько уставших русских солдат с обожженными солнцем лицами, увешанных оружием, да этот Салих и бача с ним. Их привели к офицеру, невысокому, круглолицему, похожему на подростка, но с глазами многоопытного и сурового мужа. Через таджика-переводчика он расспросил Салиха, кто он и куда путь держит, Салих отвечал, что он торговец и возвращается из Кабула. А почему не по дороге, а здесь, тропами? Тропа безопасней большой дороги, отвечал Салих. А чего тебе опасаться? Торговцу всегда есть чего опасаться, ответил Салих, дело это беспокойное. Можно сказать, я как солдат. Офицер русский улыбнулся. Ну, солдат торговли, где же твое оружие? Здесь, ответил Салих, приставив палец ко лбу. Ну, мы тебя все-таки обыщем, сказал офицер. С Салиха сняли жилетку. Что-то она больно тяжелая, говорят. Вскрыли подкладку. Салих заплакал. Чего ты плачешь? спрашивает офицер с детским лицом. Это же деньги, а не взрывчатка? Велел вернуть жилетку и отпустил Салиха с помощником. Салих благополучно донес Саиду Джаграну [59] всю кассу.
57
Сушеный овечий сыр.
58
Аскар – афганский солдат.
59
Саид Джагран – полевой командир.