Арина (Роман, повести)
Шрифт:
Мой сосед очень доволен. Словно ребенок, он ерзает по сиденью и весело болтает короткими ногами. А в его светлых глазах столько озорства, что я не могу понять, что блестит сильнее: очки или глаза. Видно, он в самом деле раб скорости, и я готов возить его вечно.
У следующего светофора нас задерживает красный свет. Я сбрасываю газ и слежу за двумя девушками, которые встретились в начале перехода, остановились, разговаривают. Я уже немного научился понимать пешеходов. Я не знаю, о чем говорят эти девушки, но я могу угадать, что они сделают. Утром все торопятся, и сейчас какая-нибудь из них спохватится и кинется переходить улицу, когда вперед ринутся машины.
Загорается зеленый свет, мы трогаемся. И точно, одна
Мой пассажир осуждающе качает головой.
— Женщины всегда так, — говорю я. — Почти перешла улицу — и вдруг назад.
«Зеленуху» начинает мелко трясти. Ее всегда немного лихорадит, когда едешь по Кузнецкому мосту, по звонкой брусчатке, по которой в старину катились легкие пролетки. Эта отшлифованная до блеска брусчатка помнит очень многое. Может, потому ее и не тронули, не залили асфальтом, как не тронули древние камни Красной площади.
Проскочив Кузнецкий, мы пересекаем Неглинку, огибаем ЦУМ, который уже успели оцепить полукольцом нетерпеливые покупатели, и останавливаемся около Большого театра. Мой пассажир рассеянно роется в кармане, наконец находит металлический рубль и подает мне. Я отсчитываю сдачу.
— Ради бога, не надо, — говорит он.
— Нет, нет, возьмите, — настаиваю я.
Он качает головой:
— Первый раз такого чудака встречаю.
Я молча кладу ему на ладонь тридцать копеек. Он смущенно берет монеты, словно делает что-то нехорошее, говорит мне «до свидания» и бежит под светло-желтые колонны. Я смотрю ему вслед и думаю, что сам он чудак, сказал мне не «спасибо», а «до свидания», как будто еще встретимся. Нет, друг, Москва велика, и по ее улицам носятся тысячи такси, так что больше мы не увидимся. Ведь я еще ни разу не встретил ни одного своего старого пассажира, что ни день, что ни час — все новые и новые. Это хорошо и плохо, это весело и грустно. А впрочем, может быть, увидимся, всякое бывает. Я хотел бы тебя встретить, раб скорости, я хотел бы узнать, успеешь ли ты сделать в жизни самое главное.
А что главное в моей жизни? Я как-то ни разу об этом не думал. Когда учился в школе, мама всегда говорила: «Алеша, больше читай — это самое главное». Я ей верил и много читал. Я и сейчас люблю читать, но мне уже не кажется это главным. Теперь, когда стал работать, мне часто говорят: «Рябинин, на линии смотри в оба, машина — не детская коляска. А самое главное — медленно торопись». И я тоже верю, я стараюсь торопиться, но я не думаю, что и это самое главное.
Тротуары уже потемнели от пешеходов, из метро густо хлещет людской поток, а я все стою под колоннами, готовый везти кого угодно, даже старенькую чудачку, которая кружит возле фонтана с черным котом на ремешке, но ко мне что-то никто не подходит. Опустив боковое стекло, я смотрю выше колонн, на четверку летящих в небе коней, и вспоминаю тот вечер, когда мы с мамой были на «Лебедином озере». Тогда мы сидели в первом ряду партера, и я хорошо разглядел всех солистов и даже сосчитал морщины на шее дирижера. А мама была недовольна, что я купил такие билеты, говорила, что балет слишком близко смотреть нельзя — пропадает вся прелесть.
Наконец ко мне подходят двое пассажиров: один высокий, одет скромно, второй маленький, с усами, в дорогом ратиновом пальто.
— Машина свободна? — спрашивает усатый.
Я киваю.
— Подбросьте нас к Павелецкому вокзалу.
Я объезжаю сквер с уснувшим до мая фонтаном, еще раз бросаю взгляд на старушку с черным котом и вливаюсь в поток машин, что устремились к улице Горького. Перед Манежем разворачиваюсь, забираю вправо и сразу сбавляю газ. Я не могу быстро
Мои пассажиры сзади переговариваются.
— Михалыч, а много ли этих башен, что вокруг Кремля идут? — спрашивает высокий.
— Это можно посчитать, — отвечает другой. И когда мы въезжаем на Москворецкий мост, усатый пассажир приникает к стеклу. — Вот одна, — говорит он, — две… три… пять… восемь… Мать честная, колокольня Ивана Великого мешает, и собор Архангельский, и там разные дворцы… Видать, штук двенадцать.
— Ошиблись почти наполовину, — говорю я. — Всего двадцать.
— Да брось ты! — восклицает усатый. — Ни за что не поверю. Всю жизнь в Москве живу и…
— А вот считайте, — перебиваю я его. — Спасская, Водовзводная, Тайницкая, Набатная, Благовещенская, Комендантская, Беклемишевская, Константино-Еленинская, Троицкая…
— Ты, Михалыч, не спорь, — советует высокий. — Шофер небось лучше знает. Ему, поди, всяких там иностранцев катать доводится.
— А я что, я не спорю, — сдается усатый. — Ясное дело, столичный таксист — это вроде бы гид.
Потом усатый начинает ругать какого-то Льва Аркадьевича, который совсем, кажется, спятил. Старик добился, чтобы сына с третьего курса института забрали в армию, а сам путается с молодой снохой. И они хорошо поступили, что вчера не поехали в гости к этому рехнувшемуся профессору. А высокий рассказывает про своего кума. Того недавно выдвинули на важную работу в область, и теперь неизвестно, кто будет в колхозе председателем.
Мы уже едем по Ордынке, где все дома старые, под-закопченные временем и немного печальные. В центре еще много таких домов. Словно людей, их обычно подмолаживают, замазывая морщины-трещины, и они заметно веселеют, но все равно остаются старыми. Я люблю эти дома, от них пахнет историей.
На этой улице я помню в лицо почти каждый дом. Два года назад здесь жила Наташа Рогова, с которой мы часто удирали с уроков в Третьяковку. В девятом классе нас больше всего потрясали передвижники, Левитан, Врубель. А Наташа еще восхищалась Брюлловым, особенно его «Вирсавией». Однажды она долго стояла у этой картины, потом сказала: «Ты захотел бы быть негритенком, если б я стала Вирсавией?» Я покраснел и ответил, что в негра мне превращаться не хочется. Тогда Наташа надулась и в тот день не разрешила себя провожать.
В десятом классе Наташа быстро-быстро покруглела, стала носить укороченные платья и туфли на высоком каблуке. А за месяц до экзаменов на аттестат зрелости она вышла замуж за летчика-полярника и уехала с ним на Север. В классе прошел слух, что родители от Наташи отказались и она сбежала в одном красном платье, которое я почему-то не любил.
Раньше, когда я ехал по Ордынке, мне всегда хотелось, чтобы улицу перебежала Наташа. Ведь могла же она приехать в отпуск, могла же перебегать улицу в тот момент, когда я проезжаю. А сейчас мне этого не хочется. Даже странно, я вспоминаю Наташу, а вижу перед собой зеленые глаза Марины и радуюсь, что сегодня пятница, и боюсь, что Марина к цирку не придет.
Я бросаю взгляд на приборную доску. Часы показывают половину восьмого. Ах, как долго еще до вечера!
Глава третья
Идет крупный снег. Я снимаю перчатку, выставляю руку вперед. Снежинки белыми бабочками садятся на ладонь и сразу плавятся, превращаясь в прозрачные капли. Края у капель золотятся — это от света фонаря. А рука совсем не мерзнет, мягкие снежинки кажутся теплыми.
Снег все гуще и гуще, но никто не прячется в подъезды. У сверкающего стеклом панорамного кинотеатра «Мир» спокойно раскуривают парни в шапках-москвичках. По Цветному бульвару гуляют девушки. Даже старушка в рыжей цигейке не уходит домой. Рад снегу и ее коротконогий шпиц: он молотит хвостом по ноге хозяйки и довольно фукает черным носом.