Аркадий Бухов
Шрифт:
Действительно, она, должно быть, не вернулась. Мой друг стал приходить домой рано. Он не писал. Не разговаривал со мной. Если садился за стол, долго и пристально смотрел на огонек лампы, потом опускал голову и плакал.
— Пожалуйста, не плачьте… Не надо плакать, — говорил я ему молча, отходя в угол, к книжному шкапу и смотря оттуда, — разве вы не знаете сами, какой вы хороший…
— Ретто, если бы ты мог меня понять, — сквозь слезы говорил он. — Я совершенно один.
И плакал опять. Таких ночей было очень много. Потом стало приходить очень много
Мы ее не любим. Мой друг относится к ней брезгливо, а мне ее иногда хочется укусить. Разве она не может сделать, чтобы он не был такой бледный и не плакал по ночам? А если не может, зачем она здесь?
* * *
Все это я рассказываю, между прочим, только для того, чтобы вы могли понять меня и не обвинить во вчерашнем поступке. Я причинил много неприятностей моему другу, но я думаю, что каждый на моем месте поступил бы так же.
Вчера утром, пока еще он спал, я побежал за прислугой на базар. Я люблю эти утренние прогулки после долгого сна в теплом кабинете. Обнюхаешь встречных, поделишься впечатлениями со знакомыми и немного рассеиваешься. Ко мне целиком переходит настроение моего друга; если же он еще захворает, так я прямо сажусь около постели и начинаю выть. Может, это глупо, но я не могу удержаться.
Прислуга, обегав все лавки, завернула куда-то за угол, где посередине улицы мужики навалили кучу зеленых елок. Она подошла, выбрала молоденькое хрупкое деревцо и отдала деньги.
— Кому это у вас елку купили? — спросила меня знакомая такса с нашей лестницы.
— Не знаю, — рассеянно отвечал я, сам занятый этой мыслью, — ребят у нас нет… Может быть, просто в столовую поставить. Я не люблю запаха елки, но многие любят.
Прислуга знала, для кого. Встретившись на лестнице со швейцаром, она широко раскрыла рот и рассмеялась:
— Хозяин чудит. Лысина во всю голову, а он елку устраивает. Тоже…
Какая она дура… Разве можно над ним смеяться.
* * *
Никогда я не видел его таким оживленным. Пришел с мороза, немного румяный, внес массу каких-то коробок, раскрыл их и стал вытаскивать оттуда золотые нитки, орехи, свечки.
— Елку, брат Ретто, устраивать будем, — сказал он мне, кивнув головой на елочку, которую прислуга поставила к нему на стол.
— Давайте, — улыбнулся я, — будем делать что хотите.
Возился он с елкой, как гимназист на дворе со снежной бабой. Вешал, перевешивал каждую игрушку и улыбался.
— Хорошо, Ретто?
Я ударил хвостом по ковру: очень хорошо. В это время кто-то позвонил по телефону.
— Да, да, Надежда Николаевна, — печально сказал он в середине разговора, — я буду один… В прошлом году в это время мы с Нелли тоже устраивали елку… Что?
Она не может вернуться, Ретто… — сказал он, положив трубку.
Улыбка сползла у него с лица. Он прилег на диван, прислонил лицо к кожаной спинке й замолчал. Мне показалось, что он плачет, но плачет так тихо, что это можно услышать только душой, а не ушами. Так мы молчали очень долго, пока не стало совсем темно. Потом он резко хрустнул пальцами, поднялся с дивана и стал зажигать свечи на елке.
Это очень хорошо, когда в длинной темной комнате, где недавно плакал большой, добрый человек, светится маленькими огнями елка.
* * *
В это время и вошла та, которая жила с нами. Высокая, напудренная, в шелестящей неприятной юбке. Я хорошо запомнил их разговор.
— Это еще что? — злобно спросила она, показывая пальцем на елку.
— Это я… для себя…
— И долго ты намерен здесь сидеть?
Мне хотелось побыть сегодня одному.
— Что еще за выдумки дурацкие?
— У меня нехорошо на душе.
— Ты же сегодня обещался со мной к Ереминым…
— Я не пойду, Нюта.
— Как же ты не пойдешь?.. Это же свинство, — в голосе у нее уже слышалась кухонная резкость.
— Я не пойду туда. Там противно.
— Что же ты, со своей елкой будешь торчать?
— Да, буду. Понимаешь — буду.
— Я ее к черту выброшу, твою елку.
— Ты этого не посмеешь сделать.
— Я? Не смею?! — Я глухо зарычал.
— Куш ты, дрянь… Я тебя вышвырну из этого дома вместе с елкой.
— Иди вон, — тихо и твердо сказал мой друг.
— А, ты вот как, — визгливо закричала она, — вот как… На тебе, на… — и, схватив каминные щипцы, она ударила ими елку. Послышался какой-то хруст. Брызгами полетели свечки, и деревцо упало со стола.
— Как ты смеешь! — хрипло закричал мой друг, побледнев и тяжело дыша. — Иди вон…
Быть может, я просто убежал бы из комнаты. Но когда эта женщина, вместо того чтобы просить прощение, вместо тихих слов или плача подбежала к моему другу и два раза тяжело ударила его по лицу, я не мог удержаться. Все помню смутно — хорошо только помню, как зубы впились в мякоть пахнущей одеколоном ноги, кто-то закричал, упал на пол и меня оттащила за ошейник сильная, знакомая рука.
Я должен был защищать его. Я его люблю.
— Идем. Ретто… — взволнованно сказал любимый голос, в котором дрожала горечь, — идем. идем… Маша! Маша! Принесите, пожалуйста, хозяйке воды… Потом, там хозяйка уронила елку… Смотрите, чтобы не загорелось…
И я, и он почти выбежали на улицу. Мы ходили по улицам до утра. Никого не было. Я все время шел с ним рядом и терся об ноги. Около какого-то моста он остановился:
— Ты любишь меня, Ретто?
Странный вопрос.
* * *