Арлекин
Шрифт:
— Он тебе не стал говорить?
— Нет.
— А почему?
— Я думаю, дело в грубом сексе. Думаю, ему неловко об этом говорить, или то, что они делали, достаточно плохо, чтобы он подумал, будто я его сочту извращенцем. А он не хочет, чтобы я так думал.
Я не знала, что сказать, потому промолчала. Иногда ничего лучшего не придумаешь. А потом мне пришла в голову мысль, которую я решила высказать:
— Если ты любишь грубый секс, это еще не значит, что ты извращенец.
Он глянул на меня.
— Не значит, — повторила я и почувствовала, что краснею.
— Это
— У каждого есть нечто свое, что его заводит, Эдуард.
— И грубость на тебя оказывает такое действие?
— Иногда.
— У ребенка, подвергшегося насилию, реакция может быть самая разная, Анита. Среди вариантов есть два таких: ребенок отождествляет себя с насильником и сам становится насильником, либо принимает на себя роль жертвы. Питер не принял на себя роль жертвы, Анита.
— Что ты хочешь этим сказать, Эдуард?
— Еще не знаю. Но его психотерапевт сказал, что он отождествляет себя и со своим спасителем — с тобой. У него, кроме насильника и жертвы, есть еще один вариант — ты.
— Это как это — у него есть я?
— Ты его спасла, Анита. Ты сорвала с него путы и повязку с глаз. У него только что был первый в жизни секс, а когда он открыл глаза, увидел тебя.
— Это же было изнасилование!
— Все равно секс. Можно притворяться, что это не так, но от правды не уйдешь. Пусть здесь главное — подчинение и боль, но секс остается сексом. Я бы об этом забыл, сделал бы так, будто этого и не было, но не могу. И Донна не может. И врач не может. И сам Питер не может.
У меня жгло глаза — нет, черт побери, не буду я плакать. Но мне вспомнился четырнадцатилетний мальчик — его насиловали перед камерой, а я должна была смотреть. Они тогда это сделали, чтобы я сделала, что они хотели. Показали мне, что если я откажусь, пострадаю не только я. Я тогда не смогла защитить Питера — спасла его, но поздно. Вытащила, но уже после того.
— Я не могу его спасти, Анита.
— Мы же его уже спасли — насколько это было возможно, Эдуард.
— Нет, это ты его спасла.
До меня дошло, что этой фразой Эдуард обвиняет и себя. Значит, мы оба не смогли его защитить.
— Ты был занят — спасал Бекки.
— Да, но то, что эта стерва сделала с Питером, все равно случилось. Это в нем, в его глазах. И я не могу ничего сделать. — Он сжал кулаки. — Ничего сделать не могу.
Я тронула его за руку — он вздрогнул, но не отодвинулся.
— Такие вещи не исправляются, Эдуард, — разве что в телевизионных комедиях положений. А в жизни — нет. Можно облегчить, смягчить, но устранить — нет. В жизни все не так просто.
— Я его отец — другого у него нет, по крайней мере. Если я не исправлю, кто исправит?
— Никто, — ответила я и покачала головой. — Иногда приходится мириться с утратой и жить дальше. Питер был травмирован, но не сломан насовсем. Я с ним говорила по телефону, я видела его глаза. Видела, что он становится личностью, и это личность сильная и хорошая.
— Ну уж. — Он засмеялся несколько резко. — Я его учу только личным примером, а меня хорошим не назовешь.
— Достойным.
Он задумался, потом кивнул:
— Достойным —
— Сила и достоинство — это неплохое наследство, Эдуард.
Он посмотрел на меня:
— Наследство?
— Да.
— Не надо было мне привозить сюда Питера.
— Не надо было, — согласилась я.
— Он по квалификации для этой работы не подходит.
— Не подходит.
— Но тебе нельзя отсылать его домой, Анита.
— Ты действительно предпочел бы его смерть унижению?
— Если ты его унизишь, это его разрушит, Анита. Уничтожит ту часть его существа, которая хочет спасать людей, а не делать им больно. После этого, боюсь, останется хищник, который учится охоте.
— Откуда у меня такое чувство, что ты чего-то недоговариваешь?
— Я же тебе сказал, что это сухой остаток.
Я кивнула, потом покачала головой:
— Знаешь, Эдуард, если это сухой остаток, то не знаю, выдержали бы мои нервы полную версию.
— Будем держать Питера в задних рядах, насколько сможем. Ко мне едут еще люди, но не уверен, что они успеют. — Он глянул на часы. — Время поджимает.
— Тогда давай работать.
— С Питером и Олафом? — спросил он.
— Он твой сын, а Олаф драться умеет. Если он сорвется с нарезки, мы его убьем.
— В точности моя мысль, — кивнул Эдуард.
Я не хотела поднимать эту тему, видит бог, не хотела, но не смогла удержаться. Я же девушка в конце-то концов.
— Ты говорил, что Питер в меня влюблен?
— Я не понял, услышала ты или нет.
— Я понимаю, кажется, отчего он втрескался. Я его спасла, а своего спасителя обожаешь, как героя.
— То ли втрескался, то ли обожание героя, но ты вот что не забывай, Анита: это самое сильное чувство к женщине за всю его жизнь. Может, это и не любовь, но если ты никогда ничего сильнее не чувствовал, как тебе понять разницу?
Ответ тут был простой: никак. Просто этот ответ мне не нравился, ну никак не нравился.
29
Питера я сперва не узнала — потому что он вымахал, как бывает у подростков иногда. Когда мы виделись последний раз, он был чуть выше меня. Сейчас он был чертовски близок к шести футам. В прошлый раз волосы у него были каштановые, сейчас потемнели почти до черных. Не от краски — просто детские волосы сменились взрослыми. Он раздался в плечах и выглядел старше шестнадцати лет, если смотреть только на развитие мышц, но лицо не успевало за телом. Оно все еще было юным, не совсем законченным, — если в глаза не смотреть. Они могли быть юными и невинными, а через секунду — старыми и безнадежно циничными. И без того было бы достаточно напряженно видеть Питера в этих обстоятельствах, а тут еще и краткая речь Эдуарда спокойствия мне не добавила. Я теперь искала признаки того, чего боялся Эдуард: что Питер — подрастающий хищник. Если бы не его предупреждение, заметила бы я этот взгляд, этот жест? Стала бы в него всматриваться, выискивая этот вывих души? Может, и стала бы. Но Эдуарда я сейчас ругала последними словами за то, что он навел мои мысли на это. Ругала долго и громко — про себя.