«Артиллеристы, Сталин дал приказ!» Мы умирали, чтобы победить
Шрифт:
— Ну, мальчик, держись. Настал твой конец. Я пришел рассчитаться. Мстить!
Две недели назад я выгнал его из дивизиона за пьянство, он и пробыл-то в дивизионе меньше месяца, но бед натворил много, только в одном бою по его вине погибло более двадцати пехотинцев. Мы продолжали воевать, я уже и позабыл про него. И вот он явился меня убивать. Убивать за то, что я заставлял его честно воевать. Он-то думал отсидеться пару месяцев в тылах батареи, попьянствовать и с лаврами опаленного боями мученика снова вернуться на теплое место в штаб армии. Не вышло, Я помешал.
За две недели скитаний капитан осунулся, еще больше похудел. Щегольское когда-то обмундирование поизмялось, запылилось и нисколько не украшало его. Куда девались выправка кадрового офицера, четкость движений и напускной бравый вид. Красивое,
Оторвавшись от телефонного аппарата, Левин поднял голову. И хотя пистолет был нацелен не в него, испугался он больше, чем я. Руки затряслись, он не знал, куда их деть, поднять ли вверх или сунуть под стол. Иного поведения от штабного офицера я и не ожидал, с грустью подумал: этот мне не помощник.
Внезапность появления Щеголькова испугала и меня. Испугала, но не подавила. К тому времени я испытал столько передряг, что никакая опасность теперь уже не вводила меня в оцепенение. Мгновенно оценивалась обстановка, принималось решение и тут же обрушивалось стремительным действием. Но в данном случае малейшее мое движение прервал бы ничем неотвратимый выстрел. Выхватить пистолет из застегнутой кобуры, которая висит на ремне за спиной, не успею. Опрокинуть на Щеголькова стол и сбить его с ног — тоже не могу: слишком далеко стоит. А перепуганный до смерти Левин ничего не предпринимает, это не Яшка Коренной, тот сразу бы нашелся: отвлек внимание или еще что. Остается одно, как это ни задевает мое самолюбие: оттянуть и выиграть время, вступить с противником в словесную перепалку, в психологическую борьбу. Возможность такая есть, Щегольков не торопится стрелять. Он решил сначала помучить, унизить меня, насладиться моим смятением, а уж потом выстрелить. Для него, служаки, я, вчерашний студент, был всего-навсего мальчишкой. И хотя я не был трусом и до конца войны дожить не собирался, погибнуть вот так, ни за что ни про что, от пули своего же негодяя, ох как не хотелось.
Не опуская пистолета, Щегольков продолжает озверело смотреть на меня, мучительно ища самые колючие, самые беспощадные слова в мой адрес, но они ускользают от него. А я продолжаю сидеть с высоко поднятой головой. На лице ни тени испуга. Взгляд мой строго спрашивает: в чем дело? И у моего противника происходит заминка. Моя готовность принять смерть обескураживает его. Я пристально, гипнотически смотрю ему в глаза, жгу его испепеляющим разгневанным взглядом. До боли напрягаю мозги и направляю меж его глаз сконцентрированный в пучок мысленный приказ: не смей! не смей! Капитан, не моргая, старается пересмотреть меня. Наши взгляды сцепились, начался поединок двух пар враждебных глаз. Поединок этот не на жизнь, а на смерть, ничуть не проще, не легче и не менее страшен, чем рукопашная схватка. Тут тоже — кто кого. И неизвестно еще, чья возьмет. Того ли, самоуверенного, кто пятнадцать лет ел глазами начальство, или того, кто целых три года день и ночь смотрел смерти в лицо.
— Ну, стреляй! Чего медлишь! — сдерживая волнение, обращаюсь к врагу. Нет, это не было приглашением к расправе над тем, кто не выдержал взгляда, перепугался и сдается. Слово «стреляй» я произнес с оттяжкой окончания и оно прозвучало не только смелым вызовом, жестким требованием, но и угрозой неминуемого возмездия. И не от какого-то там далекого закона, а от скорой расправы моих солдат.
Щегольков не ответил, но и не выстрелил. В его глазах промелькнули недовольство и огорчение, какой-то спад ярости. Он, годившийся мне в отцы по возрасту, никак не ожидал такого психологического сопротивления. Я же, со своей стороны, не сбавляю напора, продолжаю сверлить его взглядом: не смей! опомнись! подумай о себе! Возымел ли действие мой мысленный приказ или механически сработал колючий, строгий взгляд, но в злобную решимость моего врага — только уничтожить! — встрял благоразумный мотив самосохранения: а как потом спастись самому? Стоит ли отягощать и без того большую вину перед законом? Одно дело быть причиной гибели людей, совсем другое — убить своего человека собственной рукой. К тому же за дверью преданные командиру дивизиона люди, их гнев будет беспощаден, его не миновать.
Щегольков молча продолжал держать меня под пистолетом со взведенным курком. Моя жизнь и смерть зависят только от того, нажмет он на спусковой крючок или не посмеет. Что возьмет верх — зло или благоразумие? Хмель в его голове не в мою пользу.
Под левой рукой Щеголькова на тонком ремне через плечо свисает палетка, непременный атрибут штабных офицеров. Мне, ползающему под пулями, она — помеха, в бою оторвется при первом же броске на землю. Свободной рукой капитан ловко выхватывает из нее тощий серый конверт. Видно, в его планах заранее предусмотрено предъявить мне этот решающий козырь, потому что палетка была заранее расстегнута и из нее уже торчал угол конверта.
— Вот! — Он вызывающе потрясает засургученным, но уже вскрытым пакетом. — Тут написано, чтобы меня судил военный трибунал! Читай!
— Я вас в трибунал не посылал, но в дивизионе больше терпеть не могу. Не имею права! — отчеканил я.
— А ты почитай! — Он наклонился вперед и, сделав пару шагов, бросает конверт мне на стол. Но конверт не успел долететь до стола, я изо всех сил рву крышку стола вверх и ударяю ею по направленному на меня пистолету. Движение легкого, но длинного стола задержал другой его конец, и крышка не достигла головы Щеголькова. Она только на мгновение закрыла меня от него, и я успеваю поднырнуть под стол прежде, чем раздается выстрел. Хватаю капитана под коленки, валю на спину. В падении, пока я дотянулся до пистолета, он успевает еще дважды выстрелить. Наконец-то и Левин сообразил прийти мне на помощь.
На звук выстрелов в кухоньку влетели мои разведчики. Они быстро вяжут Щеголькова, передав мне пакет.
Сторожить обезоруженного капитана остается один разведчик, а я переместился в узел связи дивизиона. Первым делом просматриваю содержимое пакета. Прошитый и засургученный печатями пакет лопушился наспех оборванными краями. Видно, вскрывал он его с нетерпением, чуть не зубами. В препроводиловке действительно написано: «предать суду военного трибунала». Но почему пакет с таким грозным предписанием поручили в штаб армии доставить самому обвиняемому? Непонятно. На страх ли перед сургучом понадеялись или на то, что капитан в штабе армии свой человек? Однако Щегольков, не будь дурак, вскрыл пакет. Узнав свою участь, в штаб армии торопиться не стал, а решил сначала погулять, попьянствовать, отомстить обидчику, а уж потом видно будет, являться ли с повинной или к немцам податься.
Придя в себя от пережитых волнений, доложил по телефону о происшествии командиру дивизии. Генерал Миляев терпеливо выслушал меня, долго молчал, потом в тоне приказа сказал:
— Верни Щеголькову пистолет и пакет и выпроводи из дивизиона. Пусть идет куда его послали!
— Как! Он же стрелял в меня! — удивился и возмутился я.
Генерал положил трубку.
Поведением Щеголькова были до предела возмущены все управленцы моего дивизиона. Коренной, самый доверенный мне человек, сказал:
— Товарищ капитан, разрешите мне негласно сопроводить Щеголькова до леска.
— Нет, Яша, — дружески сказал я Коренному, — этого делать ни в коем случае нельзя.
Кто же такой Щегольков, чей он был зять или племянник? Может, бывший сослуживец нашего молодого генерала?.. Этого, как и его дальнейшей судьбы, я не знаю до сих пор.
Пир горой
Только разобрались со Щегольковым, как узнаем, что к Седьмому ноября начальство приурочило вручение награжденным орденов и медалей. Построили нас и вручили награды. Я получил редкий тогда орден Александра Невского.