Артур Конан Дойл
Шрифт:
Лангменовский госпиталь, запруженный армейскими носилками, был в положении ничуть не худшем, чем другие госпитали: в одном из них было 700 больных, а коек всего на четверть этого числа. Не хватало дезинфицирующих средств, белья, инструментов. Новых пациентов, невзирая на протесты, вносили в павильон и так и оставляли, больных или умирающих, между койками. Гротескную золоченую сцену со всеми ее декорациями превратили в отхожее место. И повсюду средоточием заразы, облепляя стаканы и норовя забиться в рот, зудели жирные мухи.
О’Каллаган, дородный,
Не приходилось думать о могилах для большинства умерших, тела которых заворачивали в больничные одеяла и сваливали в неглубокие рвы. Пятьсот человек скончалось за апрель и май. Со стороны Блумфонтейна распространялся такой смрад, что при перемене ветра он ощущался уже за шесть миль. С самого начала врачи всех госпиталей столкнулись с военными властями на почве строгого британского уважения военных законов.
Депутация врачей, среди которых был и старший врач лангменовского полевого госпиталя, просила власти разрешить использовать пустующие дома в Блумфонтейне и его окрестностях для размещения больных. Это невозможно, отвечали власти, без разрешения владельцев, — а владельцами были буры, сражающиеся во вражеских «коммандо». Просто голова идет кругом! Конан Дойл выдвинул другое предложение.
— Наше крикетное поле, — объяснял он, — окружено большим забором из рифленого железа. Мы могли бы разрезать забор и превратить его в сколько угодно навесов, которые хотя бы предохраняли от дождя. Вы позволите?
— Простите, это тоже частная собственность.
— Но люди умирают!
— Простите. Таков порядок. Мы должны показать голландцам, что они могут нам доверять.
Они придерживались того же кодекса, согласно которому Томми Аткинс, находясь в походе в краях, славных тучным скотом, не мог позволить себе и парочки жирных гусей. Лишь когда из фермы под белым флагом открывали по нему снайперский огонь, мог он пойти в штыковую на свиней; если он посягнет на частную собственность, ему грозит расстрел. Французский военный атташе уверял, что всякий, называющий себя человеком, не мог не взбунтоваться под гнетом такой дисциплины.
До сих пор в прессе не позволялось говорить ни слова об эпидемии. В середине апреля, когда жертвы ее, которых негде было разместить, умирали прямо на улицах, известный художник Мортимер Мемпес добрался до Блумфонтейна. Он прибыл от «Иллюстрейтед Лондон Ньюз» сделать зарисовки д-ра Конан Дойла в его замечательном, блещущем чистотой госпитале.
— Взгляните на этот ад! — вскричал вместо приветствия доктор, встретив Мемпеса на веранде павильона. — А это ангелы, — указал он на двух сестер милосердия в черных одеяниях, приехавших сюда помогать. — Сущие ангелы!
Мортимер Мемпес записал свои впечатления, когда завеса цензуры слегка приподнялась.
«Д-р Конан Дойл работал, как лошадь, пока ему, буквально насквозь пропитанному заразой, не приходилось мчаться на холмы за глотком свежего воздуха. Это один из тех людей, кто делает Англию великой». Мемпес — соломенная шляпа подвернута с одного края — интервьюировал его там же, на холмах. Неизбежно первый вопрос был о Шерлоке Холмсе.
— Какой из рассказов вам самому больше всего нравится?
— Думаю, тот, про змею, — ответил слегка опешивший доктор, — но сейчас мне ни за что не припомнить его названия. Прошу прощения.
Мемпес не оставлял его ни в миазмах под навесами на крикетном поле, ни в павильоне. И всюду, пока доктор работал, он делал наброски. Это были вполне цензурные рисунки, приукрашенные для удовольствия публики, но все же передававшие что-то такое в старшем враче, за что его боготворили пациенты. Это было не его врачебное искусство. Это было само его участие, как очаг, излучающее теплоту доверия; его презрение к опасности, его свободное обращение с предписаниями.
Под бормотание бредящих, под истошную скороговорку умирающих он нянчился с ними, развлекая их рассказами, писал за них письма. Тропические ливни барабанили по крыше; на улице приходилось пробираться по шестидюймовому слою грязи. Начались частые ссоры с майором Друри, впрочем, тот столкнулся вскоре с другим ирландцем, умевшим одним особым, страшным взглядом заставить старшего офицера замолчать.
«Один человек, — записал Конан Дойл в своем дневнике, — умер, пока я обмахивал его. Я видел, как свет померк в его глазах. Ничто не может превзойти терпения и храбрости Томми».
И все же человеческая природа прорывалась наружу.
«У нас есть пять буров, тихих, скромных людей, работающих в палатах. Один из них стоял и наблюдал похороны и какой-то Томми запустил ему палкой в лицо. Бур ушел. Позорный случай! Такое не должно повториться».
Наконец в этом аду стал виден какой-то просвет. Пришел приказ переправить 50 выздоравливающих назад, в Капскую колонию. Прибыл новый доктор. 24 апреля, в яркий солнечный день на исходе сезона дождей, до Конан Дойла дошел слух о предстоящей атаке водопроводных сооружений.
С Арчи Лангменом и двумя журналистами поскакали они вслед Конной инфантерии, которая, спешившись, развернутой цепью продвигалась в направлении кирпичных дымоходов, указующих на водопроводные сооружения. Далеко впереди можно было различить силуэты бурских всадников. Раз или два раздались отдаленные ружейные выстрелы. Но никакого штурма не потребовалось — ибо и сопротивления не было. Когда они вернулись, по Блумфонтейну разнеслись слухи о генеральном наступлении по всему фронту. И 1 мая лорд Робертс начал наступление на Иоганнесбург и Преторию.