Артур Конан Дойл
Шрифт:
«Он у подножия Раушенбахского водопада, — отзывался Конан Дойл. — Там ему и быть». Но был ли он в этом так уж уверен? Уильям Гиллетт, сыгравший уже 450 раз свою роль в Америке, теперь ехал в Англию к открытию сезона в Лицеуме в начале сентября. Итак, был ли он уверен?
Летом он снова демонстрировал первоклассную игру в крикет. Но он не мог выйти на поле «Лордза», чтобы не вспомнить о той, еще не затухшей ссоре с Конни и Вилли, происшедшей год назад.
Уже не первый месяц матушка пыталась помирить их, но сын не поддавался. Более всего его удручало то, как восприняла
«У Джин приступы депрессии, — сетовал он во время ссоры, — и она пишет так, будто сделала что-то ужасное. В эти минуты я люблю ее еще сильнее».
Все попытки матушки наладить отношения между ее сыном, с одной стороны, и дочерью и зятем — с другой, могли лишь частично восстановить взаимное дружелюбие. «Я написал Конни вежливую записку, — говорил он, — что, между нами говоря, больше, чем она заслуживает. И меня не утешает, — добавлял он раздраженно, — соображение, что Уильям — полумонгол, полуславянин или, уж не знаю, какая там смесь».
9 сентября в гигантском Лицеуме, с его золочено-красно-плюшевыми гротами, Уильям Гиллетт представил зрителям то, что в подзаголовке обозначалось как до сих пор не известный эпизод из жизни великого сыщика, показывающий, какую роль играл он в «Загадочном деле мисс Фолкнер». Шерлок Холмс слонялся по своей квартире на Бейкер-стрит в расшитых шлепанцах и шелковом в цветах халате. Мадж Ларраби (злоумышленница) оказалась модницей, чей длиннейший шлейф сметал пыль со сцены, а ее бежевая бархатная шляпа была «увенчана большой белой птицей».
И нельзя сказать, что это был неизвестный эпизод. Просто в версии Гиллетта, пока Шерлок Холмс отыскивает компрометирующие документы или встречается лицом к лицу с вкрадчивым профессором Мориарти, наряженным, словно мистер Пиквик, мелькает с полдюжины намеков на ранние сюжеты. Было во время спектакля одно неприятное обстоятельство: части галерки не слышно было актеров и она заявляла об этом громогласно. Один из критиков сетовал на американизмы в диалогах. Но все кончилось триумфом.
В тот вечер в Лицеуме ожили тени минувшего. Генри Ирвинг, больной, престарелый, преследуемый неудачами, был готов уйти от управления театром. В это лето, после дорогостоящей и провалившейся постановки «Кориолана», Ирвинг часто приезжал в Андершо. До глубокой ночи, потягивая портвейн, беседовал он с Конан Дойлом, забывая даже, что на улице его ждет кеб. Да, теперешний Лицеум бросил свою горсть земли на могильный холм викторианской эпохи.
В прошедшем январе Конан Дойл присутствовал на похоронах старой королевы среди безмолвной толпы — кроме тех немногих, кто рыдал открыто, — мимо которой провезли на лафете крошечное тело покойной.
«А Англия — что будет с Англией?» — писал он. Он был не менее тронут видом тех пожилых людей, что родились и состарились при Виктории, чем зрелищем маленького гроба среди аляповатых униформ. Он писал о «мрачном пути» и «черных вратах», не допуская мысли об угасании. А Англия? Что будет с Англией теперь, когда у нее отняли ее великий символ? Было очевидно, что газетная кампания, особенно в германской прессе, достигла апогея истеричности.
Жесткосердный Томми, было общеизвестно, сжигал дома фермеров просто из удовольствия сжигать дома фермеров. Он грабил без разбора, поощряемый в этом своими офицерами. Он поступал так с самого начала и с самого начала пользовался пулями «дум-дум». Он закалывал штыком младенцев и швырял их тела в пылающие дома. Но особый вкус он питал к насилию и насиловал всех бурских женщин, что попадались ему на глаза.
«Я воевал со всеми дикими племенами Африки, — кричал в изгнании президент Крюгер, — но столь диких, как британцы, не было».
Бурских женщин и детей — и это тоже было общеизвестно — содержали в особых местах, называемых концентрационными лагерями. (Что верно, то верно — слово не новое.) Там их морили голодом, всячески измывались и подвергали оскорблениям. Женщин, которым посчастливилось избежать насилия в родных вельдах, сгоняли в лагеря, где надругаться было еще проще. Ужасающие рассказы о болезнях, об умирающих детях, превратившихся в мешки с костями, приобретали особую яркость в рисунках художников. Их символом был британский офицер с улыбкой в тридцать два зуба, стоящий среди дымящихся руин и науськивающий кафров на грабеж.
Но не только в иностранной печати появлялись такие нападки. Если мы в наши дни хотим понять, что такое истинно свободная печать, нам следует обратиться к тем замшелым памфлетам, чтобы увидеть, что английские журналисты пробурской ориентации могли позволить себе писать о собственных войсках на театре военных действий.
«День и ночь, — гремел У. Т. Стид из „Журнала журналов“, — в Африке разворачивается самая адская панорама, и мы знаем, что до заката британские войска, исполняя волю королевской комиссии, добавят еще несколько кошмарных деяний к их общему устрашающему числу Жестокие дела неумолимо совершаются».
У. Т. Стид, со слегка выцветшими от времени рыжими волосами и бородой, как и прежде, воинственно приплясывал на переднем крае журналистики. Он был безупречно честен. Не вызывает сомнений, что он искренне верил в то, что пишет. Бесспорно и то, что, напиши он нечто подобное в любой другой стране, он угодил бы за решетку.
Плакаты и памфлеты, от «Убивать ли мне моего брата бура?» (1899) до «Методов варварства» (1900), — все это пресса множила под девизом: «Прекратить войну». Если У. Т. Стид был далеко не единственным журналистом, писавшим в таком духе, то в подстрекательстве ему не было равных. Зарубежная прессу, естественно, цитировала его и затем заявляла, что все эти страшные истории «признаются англичанами».
И никто в Англии не предпринял ничего, чтобы это опровергнуть.
Правительство не снисходило до ответа. Правительство пожимало плечами, протирало монокли и считало, что отвечать — ниже его достоинства. И большинство народа думало так же.
«Что волноваться? — бормотали апатичные. — Мы же знаем, что это неправда».
«Что волноваться? — говорили высокомерные, те, кому Англия обязана всеми своими врагами. — Мы стоим особняком, в блестящем одиночестве, и что ж? Что нам до того, что думают о нас проклятые иностранцы?»