Асфальтовые дороги
Шрифт:
На улице я долго стоял и смотрел в окно на зал пачинко. Сосед мой уже выкладывал у кассы новые денежки. Другие мужчины упорно торчали перед аппаратами, тупо глядя перед собой, не видя вертящихся шариков, чуть покачиваясь под грохот музыки, занимаясь этим общим делом каждый в одиночку.
Хиросима и Герника
– Япония – печальная страна, – сказал как-то раз поэт Кусака.
Мы прогуливались по узким улочкам в районе Синд-зюко. Над нами в вечернем зеленом небе висела чудовищная реклама турецких бань.
Я вспомнил крики бейсболистов
– Печальная? Почему?
– Печальная страна, – повторил Кусака и отвел взгляд в сторону.
Крепенький такой, невысокий поэт, деловой ежик волос, деловые очки.
– Вы поэт, Кусака, вы ищете печаль.
Он не ответил. Что мог он объяснить мне, заезжему иностранцу? Поэты знают, где живет печаль, но это их секрет.
Я вспомнил, что мне рассказывали о Токио первых послевоенных дней. Гигантское пепелище, над которым поднимались лишь бесчисленные несгораемые шкафы – все, что осталось от семейных очагов. Вокруг этих шкафов начинала возрождаться жизнь – копали землянки, огораживали садики. Вон как вымахала эта жизнь – в стальной, железобетонный и алюминиевый город, лихорадочно деловитый город, где печаль – ищи-свищи!
Но вот наш поезд приближается к центру японской печали, к центру всемирной печали – к Хиросиме. Прямо с вокзала мы приехали в отель, в потрясающий модернистский «Хиросима Гранд-отель». Был яркий солнечный день, и мы отправились по бурлящим хиросимским улицам к тому месту, где когда-то на стене банка отпечаталась тень сгоревшего, испепелившегося в один миг человека.
В толпе туристов мы постояли перед этой тенью. Стрекотали кинокамеры. Вдали виднелось произведение Корбюзье, Музей атомной бомбы – стеклянный пенал на железобетонных ногах. Мы подошли к памятнику и возложили венок. Рядом с памятником несколько торговцев продавали памятные открытки и сувениры.
В мрачном и странном тоннеле памятника, в его внешней и внутренней сферах было много скорби, но все-таки как-то не верилось, что здесь, на этом месте, когда-то бушевало смертоносное пламя. Может быть, яркое солнце, и купы чистой зелени, и вид города с рекламными башнями были тому виной, но надо было все время себя контролировать, все время напоминать себе о том, что это здесь, здесь, что это было здесь, где ты сейчас стоишь.
При возвращении из Парка Мира в отель мы прошли мимо бейсбольного стадиона. Оттуда доносился рев хиросимских болельщиков.
Со странным чувством я покидал этот город. Если чем и потрясла меня Хиросима, так это своей благотворной забывчивостью.
Под ярким солнцем в элегантных аллеях парка трехсоттысячный шумный город экспонирует перед многочисленными туристами последние следы своего горя.
Шофер такси рассказывает. Да, у него здесь погибли родственники, но сам он в это время был в Квантунской армии. Свидетелей взрыва сейчас осталось мало, в основном живет здесь приезжий народ.
«Искусство лучше напоминает о страшных днях человечества, чем вещественные доказательства», – подумалось мне, когда я вспомнил «Гернику», выставку Пикассо в токийском парке Уэно.
Страшные плакальщицы Пикассо и раненые
И в поднятых кверху лицах молодых японских студентов жила память о Хиросиме.
Так, должно быть, и надо: забывать – и жить, а страшной памяти посвящать только значительные минуты одиночества. Ведь когда смотришь на «Гернику», остаешься совсем один, в какой бы плотной толпе ты ни стоял.
Писатели
Вот один из людей, знающих адрес печали: писатель Кайко, мой сверстник. Замшевая куртка, грубый свитер, резкий голос, отрывистый хохот, надменно вскинутая голова. Жизнь его странным образом связана с производством и распространением спиртных напитков. В пору своей бедности он служил в рекламном отделе фирмы, производящей виски и саке. В ту пору он изобрел странного, смешного человечка, эдакого японского Париока, чудака и недотепу, большого поклонника продукции этой фирмы. Человечек появился на рекламах, в газетах и стал чрезвычайно популярным. Теперь он живет своей особой, независимой от Кайко жизнью. Тексты для него пишут другие.
– Реки виски, озера саке – вот источник моего пессимизма, – говорит Кайко.
– А вы пессимист?
– А как вы думаете? Лучшие годы молодости я посвятил черному делу.
– Это ужасно, да?
– Ужасно!
– Советую вам стать сторонником сухого закона. Может быть, избавитесь тогда от пессимизма.
– Ваше здоровье! – хохочет Кайко.
Мы ведем этот шутливый разговор, держа в руках подогретые бутылочки саке.
Шутки шутками, но Кайко описывает жизнь токийского дна. Он имеет доступ в те кварталы, где респектабельным джентльменам появляться не рекомендуется. Это остросоциальный и гневный писатель.
Мы сидим в баре «Вантей». Вдоль всей стойки тянется вделанная в нее полоса жести – это жаровня. Юноша-бармен перед каждым посетителем смазывает жаровню маслом, бросает устриц, тонкие ломти мяса, лук, какие-то коренья, поджаривает это на ваших глазах, ловко орудуя длинными деревянными палочками – «хаши».
Рядом с Кайко сидит его друг, совсем молодой писатель Оэ. В противоположность Кайко все на нем подогнано ниточка к ниточке, волосок к волоску – аккуратная прическа, элегантный костюм, за толстыми стеклами очков улыбающиеся вежливые глаза. У этого благовоспитанного молодого человека достало мужества написать резко антифашистский роман, непосредственно откликнувшийся на события политической жизни Японии.
Все помнят, конечно, как прямо на трибуне ножом фашистского убийцы был заколот генеральный секретарь Социалистической партии Японии.
Оэ написал об убийце. В его романе это юноша из респектабельной буржуазной семьи, жалкий мальчик, занимающийся онанизмом, измученный своими комплексами, стремящийся к самоутверждению любой ценой. Его приводит в стан фашистов преклонение перед их силой, ожесточенностью и решительностью, стремление и самому стать таким «суперменом».
После опубликования романа эти «супермены» настойчиво тревожили Оэ телефонными звонками, сипло выли в трубку и угрожали.