Ашборнский пастор
Шрифт:
Эта слеза была не чем иным, как ответом одной матери на мольбы другой матери.
XIX. Что может выстрадать женщина (Рукопись женщины-самоубийцы. – Продолжение)
Я встала, пошатываясь, еще более холодная, чем статуя, пролившая надо мной слезу, и направилась к дому г-на Уэллса.
Меня терзали самые печальные, самые мучительные предчувствия.
Мне казалось, что я увижу дочь бледной, лежащей в обмороке на кровати или на канапе, а вокруг нее – всю семью
Эта картина предстала передо мной так явно, что, казалось, стоит мне протянуть руку – и я коснусь холодной руки моего ребенка.
Тревога влекла меня вперед, а страх замедлял мои шаги.
Мне казалось, что на вопрос: «Где моя дочь?», я услышу ответ: «Увы, входите и увидите сами!»
Я поднесла руку к дверному молотку; дважды я поднимала его, не осмеливаясь ударить.
Наконец, я решилась на это со словами:
– Господи, да будет воля твоя!
Я услышала приближающиеся шаги.
Шаги были размеренными.
Дверь отворила служанка.
Лицо ее выглядело спокойным.
Но этого было недостаточно, чтобы снять мои страхи; мне была знакома душевная холодность наших новообращенных. [532]
Поэтому я колебалась, стоит ли расспрашивать служанку о Бетси.
Мой рот открывался и закрывался, не произнося ни звука.
Тогда служанка сама спросила меня:
– Не вы ли вдова уэстонского пастора, мать мисс Элизабет?
– Да, – пробормотала я. – Господи, ей что, очень плохо?
532
Имеются в виду реформаты.
– Очень плохо? – повторила мои слова служанка, с удивлением посмотрев на меня. – Почему же очень плохо?
– Не знаю… я просто спрашиваю… я опасаюсь этого, – ответила я.
– Да нет, – успокоила меня женщина, – напротив, у нее все прекрасно, и она вас ждет… Проходите!
И служанка прошла впереди меня.
Я, пошатываясь и ударяясь о стены, словно пьяная, последовала за ней, все еще не веря в такую хорошую весть.
На моем пути распахнулись две двери; из них вышли две девушки и посмотрели на меня, но сурово, холодно, без единого слова.
Ну и пусть! Я пришла вовсе не к этим девушкам; Бетси – вот кого я искала; разговаривать по пути означало бы задерживаться: я была благодарна им за их молчание и продолжала следовать за служанкой.
Бетси ждала меня в маленькой комнате в конце коридора; из страха нарушить суровые порядки дома она вряд ли осмелилась бы пойти до двери мне навстречу.
Мне хотелось ускорить шаг служанки; я чувствовала, что моя дочь была там, что она ждет меня и вскоре я ее увижу; прошел уже месяц, как мы не виделись, а эта женщина, которая, наверное, никогда не была матерью, и не подумала ускорить шаг.
В комнату она вошла первой:
– Мисс
Возвестив таким образом мое появление, служанка села в углу на высокий стул, как садится в классе хозяйка пансиона; затем она извлекла из кармана Библию и принялась ее читать.
Я готова была открыть объятия и воскликнуть: «Доченька! Дитя мое! Элизабет! Это я… твоя мать…»
Но эта женщина, с ее ледяным видом, с ее сухим голосом, с ее книгой заставила меня онеметь.
О, Элизабет, как бы там ни было, оставалась по-прежнему красивой, нежной и любящей! Только, по-видимому, суровость этого дома коснулась и ее.
Сердце Бетси жило, билось, любило меня, но его поверхность начинала каменеть.
Боже мой! Боже мой! Как долго сердце сможет этому противиться?!
Бетси, мое дорогое дитя, протянула ко мне руки и прижала меня к груди; она поцеловала меня, но робко, принужденно, словно стесняясь.
В этом храме цифр, расчетов и тарифов все было подчинено единообразным правилам, даже любовь дочери к матери.
И меня тоже сковало это оледенение; я вошла сюда с распростертыми объятиями, с устремленным к дочери взглядом, с дрожащими от нетерпения губами; когда я ощутила под ними этот лоб будто из слоновой кости, когда моим глазам предстала эта статуя Почтения, когда я прижала к себе это одеревеневшее тело – руки мои невольно опустились, глаза закрылись как перед смертью, а рот запечатлел на лбу, подставленном мне дочерью, скорее вздох, нежели поцелуй.
Боже мой, неужели этого я ожидала?! Разве за этим я сюда пришла?
О, сколько страхов, сколько тревог, сколько чаяний ради поцелуя в лоб! Боже мой! Боже мой!
И это во имя религии, во имя большего прославления тебя, Господи, возвели такую ледяную стену между сердцем дочери и сердцем матери!
Элизабет предложила мне кресло и, указав рукой на стул, спросила меня:
– Не позволите ли вы мне сесть перед вами, матушка? Вероятно, таким образом девицы Уэллс разговаривали со своей матерью.
Бедное хрупкое создание, позволю ли я тебе сесть?! Позволю ли я цветку, с которого при малейшем дуновении падают лепестки, тростинке, клонящейся под малейшим ветерком, искать защиты от ветерка, от дуновения!
Дорогое любимое дитя, не моя ли грудь – твоя опора?! Не мои ли колени – тот материнский стул, на котором ты должна сидеть?!
– О, да, да, садись, дитя мое, – воскликнула я, – ведь ты так слаба, что, кажется, сейчас упадешь!
При этом восклицании, безусловно показавшемся ей выходящим за рамки приличий, служанка оторвала глаза от книги.
Элизабет вздрогнула и слегка покраснела.
– Прошу вас, матушка, не обращайтесь ко мне на ты, – вполголоса проговорила она, – такое не в обычаях этого дома.