Атаман Семенов
Шрифт:
Но через двадцать минут они снова пошли в атаку. Обработали опасный лесок, где стояли пушки, в ответ — ни одного звука.
Тяжело гудящие снаряды, оставляя после себя черный дымный след, снова унеслись в лесок, и начальник экспедиции приказал немедленно, пока не рассеялся дым, опять выбрасывать десант.
Цепь семеновцев быстро миновала завал, прокатилась еще метров сто, и из леска, из зыбкой притеми кустов ударили пулеметы. Цепь залегла. Полковник выругался, на щеках у него нервно заходили желваки, глаза сжались от гнева и досады.
— Если бы была возможность откупиться — откупился бы, — проговорил
Начальник экспедиции ошибался. Семенов не простил бы ему не то чтобы потерю двух ящиков с золотом — но даже исчезновение двух монет.
Командир бронепоезда деликатно промолчал, вопрос о золоте он считал вопросом высших сфер.
69
Тайное стало явным. По свидетельству уцелевшего в тех боях прапорщика Вырлана и команды бронепоездов, и сопровождавшие золотой груз стрелки уже после первой стычки с каппелевцами знали, ради чего их заставляют умирать. Тайну открыл один из солдат конвоя, и она быстро распространилась по экспедиции.
Когда семеновцы пошли в очередной раз в атаку, пулеметы каппеяевцев, которых угостили шрапнелью, уже не отвечали.
Завал разобрали быстро — уложились в сорок минут, но и бронепоезда не решились идти дальше. Поразмышляв немного, начальник экспедиции пришел к выводу вполне логичному — раз каппелевцы устроили одну засаду, то устроят и другую.
Надо отходить, надо связываться с Даурией, где атаман дожидается вестей, и задать Григорию Михайловичу вопрос в лоб: «Что делать?» А тот двинет ответный вопрос: «Кто виноват?» Кажутся вечными эти два вопроса, сплетенные друг с другом, вопросы, на которые пытаются ответить потные, заикающиеся, будто нерадивые гимназисты, вполне степенные важные дяди и не могут ответить.
Когда же ответят, наверное, всем бедам на Руси придет конец, Хотелось бы в это верить.
Одни бронепоезд снова попятился назад, потом остановился, ощупал стволами пушек пространство и вновь попятился, прикрывая неуклюжим бронированным телом скромный трехвагонный состав, в который не всадилась ни одна пуля — каппелевцы не осмелились в него стрелять, даже осколки и те обошли этот состав стороной.
А первый бронепоезд, пофыркивая паром, чихая, ржаво покрикивая дырявым ревуном, остался около завала, не рискуя переползти через невидимую черту, неожиданно сделавшуюся для него запретной, хотя, как говорится, сам Бог велел подойти к раскуроченному леску, посмотреть, что там осталось. Прапорщик Вырлан спрашивал разрешения у командира бронепоезда продвинуться дальше хотя бы километра на два, но тот пробухал в трубку связи металлическим голосом:
— Не дергайтесь, не суетитесь... Всему свое время.
Что ж, как говорится, начальству виднее.
— Я совсем не по паровозной части «механисьен», — грустно произнес Вырлан, глянул с невольным вздохом в узкое железное оконце, — мое дело совсем другое...
— Какое
— Я ведь в Санкт-Петербурге, в политехническом институте, курс прошел... По рудной части...
Был прапорщик человеком еще молодым, моложе тех лет, на которые выглядел, просто жизнь, разные фронты, ранения, газовые атаки повеяли его. И хотя Вырлану было всего двадцать три года, а голову уже тронула ранняя седина, но, несмотря на седину и обретенную осторожность опытного человека, прапорщик смог сохранить юношескую живость и любопытство.
Прапорщик спустил пар: раздался клекочущий, режущий уши звук — если пар не спускать, в машине разорвет котел, и тогда живьем сварит не только людей, находящихся в паровозной будке, — разломает половину паровоза. Помощник стрельнул в прапорщика приметливым глазом, оценил его действия — прапорщик все сделал правильно. Помощник кивнул. В следующий миг веснушчатое, с разжиженным загаром лицо его дрогнуло, он оглянулся на черную скособоченную дверь, за которой в куче угля лежал машинист, и скривился жалобно:
— Дядю Петю надо бы похоронить.
— Без приказа командования хоронить нельзя, — строго произнес прапорщик.
— А как же... не по-христиански это. Да и дядя Петя может... — Помощник машиниста неожиданно зажал себе нос двумя пальцами, будто хотел высморкаться.
— А ведь парень прав, покойник на горячем тендере протухнет очень быстро, — проговорил Вырлан вслух, — если бы тендер обдувало воздухом — тогда подержался бы, а так...
Командир бронепоезда хоронить машиниста не разрешил.
— На станции Хада-Булак или Шерловая Гора — пожалуйста, а здесь нет, здесь мы как на ладони.
Но через двадцать минут к паровозу подбежали трое здоровых дядьков с желтыми лампасами на штанах — похоронная команда, — проворно сгребли машиниста с угольной кучи и поволокли к редкой грядке кустов, уцелевшей от снарядов и пуль.
— Вот так, жил человек, небо коптил и в один день коптить перестал — дым кончился, — грустно произнес Вырлан, перекрестился. Выругал себя — что-то на сантименты потянуло.
Вскоре убитый машинист был закопан в землю, в ноги ему поставили крест, сколоченный из двух неошкуренных жердин, помощник машиниста, боязливо зыркнув глазами вначале в одну сторону, потом в другую, выскочил из паровозной будки с банкой дегтярно-черного угольного лака и, быстрехонько оскоблив крест лезвием ножа, намалевал криво: «Здесь покоится дядя Петя. Убит в 1920 г.»
— Будь моя воля — я бы покинул это гибельное место, — проговорил прапорщик. — Воевать со своими очень не хочется.
Лицо у него было испачкано масляной отработкой, угольной пылью, копотью, в углах рта образовались мелкие колючие складки, придавшие Вырлану скорбный вид; прапорщик подумал о том, что хотя на войне смерть стала такой же привычной, как насморк, а умереть всегда было — и будет — страшно, поскольку человек все-таки заряжен на жизнь, а не на смерть и подчиняется жизни...
— Иван Алексеевич, — позвал он помощника. — Возьми-ка чайник, полей мне на руки.
Помощник медленно наклонил чумазый, с погнутыми боками чайник; из носика, также погнутого, вытекла тонкая струйка. Закончив умывание, Вырлан стер воду с лица, отряхнул руки и выглянул в оконце...