Атаман Золотой
Шрифт:
— А я тебя, Павлуха, все-таки достигну! — подавал он голос из кухни. — Я знаю, это ты на меня донес. Все знаю. Ты первый наушник.
Тот закатывался смехом.
— Уморил ты меня, Евграшка! Кабы не я, так ты бы ничего на свете не видел. Вот ты стоишь у плиты, разные фрикасе готовишь, а жена твоя с Мишкой Харловым на задах у Нарбутовских милуется.
— Брешешь!.. Сволочь ты!
Евграшка выскочил из кухни, размахивая широким кухонным ножом. Это был маленький пузатый человечек, с безбровым бабьим лицом, с мокрым
Евграшка был притчей во языцех у всей ширяевской дворни. Два года назад он женился на дворовой девке Аниске. Зная повадки своего барина, он накануне венчанья привел к нему невесту прямо в кабинет, ожидая великих и богатых милостей. Но барин ни с того ни с сего распалился гневом, затопал ногами, ударил Евграшку чубуком по башке и недобрым голосом завопил:
— Смеешься, негодяй? Ты бы еще мне приволок потаскуху с Разгуляя… На что мне твоя Аниска?
Евграшку перед самым венцом за эту штуку жестоко высекли, но никто его не жалел.
Мишка Харлов, конюх, волочился за Аниской, еще когда она была в девках, а после ее замужества потерял всякий стыд. Их выследил Павлушка и в «Журнале повседневном всяким случаям и обстоятельствам» появилась однажды запись:
«Повара Евграшки жена и с нею крестьянин Михайло Харлов за блудные дела палками наказаны».
Дворня ненавидела господ, ненавидела и друг друга. Кублинский ждал только случая, чтобы съесть Павлушку за его ябеды. Тот, в свою очередь, мечтал, погубив соперника, занять место дворецкого. Евграшка готов был со свету сжить конюха, но тот держался крепко, потому что исполнял, кроме всего прочего, обязанности палача.
Господин Ширяев вернулся уже пополудни. Он потрепал Катерину Степановну по пухлой щечке.
— Соскучилась, душенька?
— Соскучилась.
— Ну, пойдем обедать. Столько было дел на заводе, что проголодался.
Обедали вдвоем. Евграшка подавал блюдо за блюдом. На столе стоял графин с рейнвейном, и Ефим Алексеевич подливал, Катерине Степановне в серебряный бокальчик красное, как кровь, вино. Та жеманно отказывалась, но все же выпивала чарку за чаркой.
Гришка Рюков был из той породы людей, которые сначала действуют, а потом думают, поэтому, когда дублинский передал ему приказ барина отправляться на сплав, он бросил на пол клещи и поднял зык на всю фабрику:
— Пошто не в очередь? Что я худого сделал? Не поеду!
— Отведаешь батогов, — пригрозил Кублинский, однако не стал связываться, вспомнив, что самое главное его поручение — побывать у Нарбутовских и доставить Аннушку.
«Губа не дура у Ефима Алексеевича: не девка — мед», — подумал он с завистью.
Дворецкий ушел, а Гришка продолжал бушевать. Он неистово ругался и жаловался товарищам.
— В воскресенье свадьбу играть
Ребята сочувственно говорили:
— Конечно, Григорий, неладно с тобой поступили, да ведь, сам знаешь, деваться некуда.
— Ты, Гришка, нюни не распускай, — сказал Никешев. — Сразу после работы укройся где ни на будь.
Максим Чеканов тоже советовал:
— Тут дело неспроста. Гляди, не зря на тебя озлился наш супостат.
Григорий застонал от ярости.
— Я ему кишки выпущу! Жизни лишусь, а за обиду отплачу.
— Не мели попусту, становись к горну, — оборвал его Чеканов. Гришка замолчал, поднял с полу клещи и принялся за работу.
Ветер свистел в щели. Буйно хлестала вода в вешняках. Маховое колесо тяжело опускалось, и фабрика вздрагивала при каждом его повороте. В горнах неистово клокотало пламя.
Отработав урок, Григорий пошел домой.
Избенка у него была некорыстная. Узенькие, подслеповатые окошки, дырявая крыша. Манефа, мать Григория, хоть и была служителева вдова, домоводство правила не на широкую ногу.
Сухощавый, с огненными карими глазами, смугляк Григорий после работы любил покопаться в саду. Но сегодня даже не заглянул туда.
— Дай, матушка, поесть! — устало попросил он, снимая войлочную шляпу. Черная тоска лежала на сердце.
— Все готово, дитятко, — отвечала Манефа.
На столе, накрытом изгребной скатертью, уже поставлены были чашки и тарелки с неприхотливой едой. На то имелась причина: Григорий копил деньги на свадьбу. Все мысли его были сейчас о невесте. Надо бы передать ей, что посылают его на сплав, проститься. При мысли об этом кровь прилила к лицу: «Ну, изверг! Погоди, придет наш час».
Он скинул армяк, сел в красный угол, как подобает хозяину, и принялся есть.
Манефа, подперев щеку рукой, смотрела на сына и рассказывала о заводских «приключениях».
— Наказание было опять…
— Кому? — оторвался от чашки Григорий.
— Заводским женкам.
У Григория заходили на щеках желваки.
Неожиданно вошел Василий Карпов, зять Григория.
— Садись за стол, — пригласил тот.
— Еда в рот не лезет, Гриша.
— Что случилось?
— Такое, что и не слыхано. Баб наших драли лозанами в аптекарской бане… И мою Парашу… сам хозяин стегал.
— Парашу?
Григорий бросил ложку.
— Сестру?
Василий опустил глаза.
— Сам Ширяев стегал?
Дверь распахнулась, и на пороге встала Парасковья, бледная, с раздувающимися ноздрями.
— Эх, вы! Мужики! — крикнула она. — Стыд нам за вас.
— Что? — грозно поднялся Григорий.
— А то, что когда же мукам конец придет? Когда вы за ум возьметесь? Не нам ли, бабам, прикажете за себя стоять?
— Парасковья! Ступай домой, — сказал Василий, стараясь придать словам тон приказа.