Атлант расправил плечи. Часть III. А есть А (др. перевод)
Шрифт:
— Чего ты от меня хочешь? — спросила, наконец, Черрил и увидела, что сидит в своей столовой, глядя на Джима, на его растерянное лицо и высыхающее пятно на столе. Она не знала, как долго тянулось молчание; ее испугали свой собственный голос и вопрос, который она не собиралась задавать. Она не ожидала, что Джим поймет, — он, казалось, не понимал и более простых вопросов, и тряхнула головой, стараясь вернуться к реальности.
Черрил с удивлением увидела, что Джим смотрит на нее с легкой улыбкой, словно смеясь над ее способностью соображать.
— Любви, — ответил он.
Она почувствовала,
— Ты не любишь меня! — тоном государственного обвинителя провозгласил Джим. Она не ответила. — Не любишь, иначе бы не задавала таких вопросов!
— Я любила тебя, — тихо ответила она, — но тебе нужно было не это. Любила за мужество, честолюбие, способность. Но все эти качества оказались мыльным пузырем. А пузырь лопнул.
Он, с презрением, чуть выставил вперед нижнюю губу:
— Что за убогое представление о любви!
— Джим, за что ты хочешь быть любимым?
— Какой дешевый, торгашеский подход!
Черрил молча смотрела на него.
— За что быть любимым?! — воскликнул он; голос его звенел насмешкой и лицемерием. — Значит, ты считаешь, что любовь — это предмет подсчета, обмена, взвешивания и измерения, будто фунт масла на прилавке? Я не хочу быть любимым за что-то. Я хочу быть любимым таким, какой я есть, а не за то, что делаю, говорю или думаю. Таким, какой есть, — не за тело, разум, слова, труды или поступки.
— Но тогда… какой ты?
— Если бы ты любила меня, то не спрашивала бы! — в голосе его звучала пронзительная нотка нервозности, словно он колебался между осторожностью и каким-то слепым, безрассудным порывом. — Не спрашивала бы. Ты бы знала. Чувствовала. Почему ты вечно пытаешься навесить на все ярлыки? Неужели не можешь возвыситься над этой мелочностью материалистических определений? Неужели никогда не чувствуешь… просто так, бездумно?
— Чувствую, Джим, — ответила она негромко. — Но стараюсь не чувствовать, потому что… потому что боюсь.
— Меня? — с надеждой спросил он.
— Не совсем. Боюсь не того, что ты можешь мне сделать, а того, кто ты есть на самом деле.
Джим отвел взгляд так быстро, словно захлопнулась дверь. Черрил заметила вспышку в его глазах, и, как ни странно, то была вспышка страха.
— Ты не способна любить, мелкая, дешевая стяжательница! — неожиданно взревел он; в голосе его звучало только желание уязвить. — Да, я сказал «стяжательница». Есть много иных форм стяжательства, кроме алчности к деньгами, иных и худших. Ты стяжательница духа. Ты вышла за меня не ради денег, нет! Ради моих способностей, мужества или каких-то других достоинств, которые соответствовали мерке твоей любви!
— Ты хочешь, чтобы… любовь… была… беспричинной?
— Причина любви в ней самой! Любовь выше любых причин и поводов. Любовь слепа. Но ты неспособна к ней. У тебя низкая, расчетливая душонка торгаша, ростовщика, который если и дает, то только взаймы и под процент. Любовь — это дар, великий, свободный, бесценный дар, превышающий и прощающий все. В чем щедрость любви к человеку за его добродетели? Что ты даешь ему? Ничего. Это не
Ее глаза потемнели, потому что она увидела цель.
— Ты хочешь, чтобы любовь была незаслуженной, — сказала она, не спрашивая, а утверждая.
— О, ты ничего не понимаешь!
— Понимаю, Джим. Это то, чего ты хочешь, чего хотите вы все, — не денег, не материальных благ, не экономической безопасности, даже не подачек, которых, впрочем, постоянно требуете. — Она говорила ровным, размеренным голосом, словно цитируя свои мысли, стараясь придать убедительность кружащимся в мозгу мучительным завихрениям хаоса: — Все вы, проповедники общего блага, вы стремитесь не просто к незаработанным деньгам. Вам нужны подачки, но совсем иного рода. Ты назвал меня стяжательницей духа, потому что я ищу духовные ценности. Тогда вы, проповедники общего блага… эти ценности стремитесь присвоить. Я никогда не думала, и никто не говорил мне, как это можно себе представить — незаслуженные духовные ценности. Но ты хочешь именно их. Хочешь незаслуженной любви, незаслуженного восхищения. Незаслуженного величия. Ты хочешь быть таким, как Хэнк Риарден, даже не пытаясь стать таким, как он. Не пытаясь вообще стать… чем-то. Без… необходимости… быть…
— Замолчи! — взвизгнул он.
Они глядели друг на друга: оба в ужасе, оба с ощущением, что балансируют на краю бездны, назвать которую она не могла, а он не хотел, и оба сознавали, что следующий шаг может стать роковым.
— Ты отдаешь себе отчет в том, что несешь? — взяв себя в руки, добродушно поинтересовался Джим, что, казалось, возвращало их в сферу благоразумия, в почти безобидную область семейной ссоры. — в какие метафизические дебри лезешь?
— Не знаю… — устало ответила Черрил, опустив голову, словно призрак, которого она пыталась ухватить, вновь ускользнул от нее. — Не знаю… Это кажется невозможным…
— Лучше не касайся вещей, которые выше твоего понимания, а то…
Джим вынужден был умолкнуть, потому что вошел дворецкий с ведерком льда, в котором влажно сияла холодная бутылка шампанского.
Они молчали, предоставив комнате оглашаться звуками, которые веками символизировали праздник: хлопанье пробки, веселое бульканье золотистой жидкости, льющейся в два больших бокала, отражающих трепещущее пламя свечей; шипение пузырьков, призывающее ко всеобщей радости.
Они молчали, пока дворецкий не вышел. Таггерт смотрел на пузырьки, небрежно держа ножку бокала двумя вялыми пальцами. Потом рука внезапно, конвульсивно, сжалась в кулак, и он поднял бокал, не так, как обычно, а как заносят руку для удара ножом.
— За Франсиско Д’Анкония! — провозгласил он.
Черрил опустила свой бокал.
— Нет!
— Пей! — рявкнул Джеймс.
— Нет, — ответила она, покачав головой.
Они поглядели друг другу в глаза; свет играл на поверхности золотистой жидкости, не достигая их лиц.
— Да пошла ты к черту! — крикнул Джеймс, вскочил, швырнул бокал на пол и быстро вышел из комнаты.
Черрил долго сидела не шелохнувшись, потом медленно встала и нажала кнопку звонка.