Атлант расправил плечи. Книга 3
Шрифт:
— Дэгни… ты знаешь… как я к тебе отношусь?
— Да, — тихо ответила она, поняв в эту минуту, что знала об этом без слов уже много лет. — Знаю.
— Прощай, Дэгни.
Слабый гул проходящего под землей поезда проник сквозь стены здания и поглотил звук закрывшейся за ним двери.
На следующее утро шел снег, и тающие капли, как льдинки, кололи виски доктора Стадлера, пока он шел по длинному коридору отеля «Вэйн-Фолкленд», направляясь к двери королевских покоев. По обе стороны от него шли двое здоровых парней. Они служили в Комитете пропаганды и агитации, но не считали необходимым скрывать, какие методы агитации используют при первой же возможности.
— Помни, что сказал тебе мистер Томпсон, — презрительно сказал ему один из них. — Один неверный шаг с твоей стороны, и ты пожалеешь, братишка.
Нет, я ощущаю на висках не холод, думал доктор Стадлер, а жжение, которое появилось прошлым вечером во время сцены с мистером Томпсоном,
Невозмутимые лица не только не снизошли к угрозам, они просто приказывали ему. Он провел бессонную ночь, убеждая себя не подчиняться; но сейчас он двигался к этой двери. Жжение на висках и слабое чувство тошноты и нереальности происходящего шло от потери ощущения, что он и есть доктор Стадлер.
Он заметил металлический блеск штыков, которые были у охранников около двери, и услышал звук ключа в замке. Он вошел и услышал, как за ним запирают дверь.
В дальнем углу он увидел Джона Галта, сидящего на подоконнике, — высокую, стройную фигуру в рубашке и джинсах, одна нога свисала до пола, вторая согнута в колене и обхвачена руками, голова с выгоревшими на солнце волосами на фоне серого неба. Внезапно доктор Стадлер увидел фигуру юноши, сидящего на крыльце его дома недалеко от Университета Патрика Генри, солнечные лучи переливались на его золотистых волосах под голубым, ясным небом, и он услышал свой собственный страстный голос, говоривший двадцать два года назад: «Единственная святая ценность в мире, Джон, это человеческий разум, нерушимый человеческий разум…» И он крикнул образу этого юноши из далеких времен, обращаясь к фигуре в дальнем углу комнаты:
— Я ничего не мог поделать, это не моя вина, Джон!
Он схватился за край стола, который разделял их, чтобы сохранить равновесие и защититься, хотя фигура на подоконнике даже не пошевелилась.
— Это не я привел тебя к этому! — кричал он. — Я не имел такого намерения. Это не то, чего я хотел для тебя, Джон. Я не виноват! Не мог помешать! Я не могу с ними тягаться! Они правят миром! В этом мире нет места для таких, как я!.. Что для них разум? Что для них наука? Ты не представляешь, как они беспощадны! Их невозможно понять! Они не умеют мыслить! Это безмозглые животные, движимые бессознательными чувствами, слепыми, алчными, непостижимыми чувствами! Они хватают все, что их привлекает, только это их и интересует, все, чего хотят, независимо от логики, причин и следствий — они желают этого, кровожадные, грязные свиньи!.. Разум? Разве ты не понимаешь, как он беспомощен против этих безмозглых орд? Наше оружие смехотворно ничтожно: истина, знание, разум, право! Сила — вот что для них ценно, сила, обман, грабеж!.. Джон! Не смотри на меня так! Что я мог против их кулаков? Мне нужно было жить, ведь так? И не для себя, а для будущего науки! Мне нужно было, чтобы меня оставили в покое, чтобы меня защищали. Я не мог не принять их условия — не мог продолжать жить, не приняв их условий, не мог — ты слышишь? Невозможно! А как бы ты хотел, чтобы я поступил? Провести остаток жизни в поисках работы? Просить их о фондах и пожертвованиях? Ты хотел бы, чтобы моя работа зависела от милости негодяев, умеющих делать деньги? У меня нет времени соревноваться с ними в искусстве делать деньги, играть на бирже, стремиться к материальным целям. Неужели ты считаешь справедливым, чтобы они тратили деньги на выпивку, яхты и женщин, в то время как бесценные часы моей жизни пропадут из-за отсутствия оборудования для научной работы? Убеждение? Как я могу убедить их? На каком языке надо говорить с людьми, которые лишены разума? Ты не представляешь себе, в каком одиночестве я оказался, как изголодался хоть по крупице ума. Как одинок, бессилен и беспомощен! Почему ум, подобный моему, должен идти на сделку с безмозглыми идиотами? Они никогда не дадут на науку ни цента. Почему же не заставить их насильно? Это не относится к тебе! Наше оружие не наведено на интеллект! Оно не направлено на таких людей, как ты, как я, только на безмозглых материалистов!.. Почему ты так смотришь на меня? У меня не оставалось выбора! Их можно победить, только приняв правила их игры! Да, да, это их игра, и они устанавливают правила! Кто с нами считается, с теми немногими, кто умеет мыслить? Мы можем уповать только на то, чтобы как-то продержаться, остаться незамеченными — и ухитриться заставить их служить нашей цели! Разве ты не знаешь, каким благородным виделось мне будущее науки? Знание, свободное от материальных уз! Безграничное и независимое! Я не предатель, Джон! Ни в коем случае! Я служил разуму! То, к чему я стремился, чего хотел, что чувствовал, не может быть измерено их несчастными долларами! Мне была нужна лаборатория! Очень нужна! И мне было наплевать, откуда и как она возьмется! Я мог сделать так много! Мог достичь таких высот! Неужели в тебе нет ни капли жалости?
Затрудненное дыхание доктора Стадлера походило на приглушенный вопль, словно неподвижная фигура на подоконнике подобно безмолвному прожектору высветила перед ним смысл его собственных слов.
— Нет, — простонал доктор Стадлер, мотая головой из стороны в сторону, чтобы избежать неподвижного взгляда темно-зеленых глаз. — Нет! Нет!.. Нет!
В голосе Галта слышалась такая же непреклонная суровость, как и в его взгляде:
— Ты сам сказал все, что я хотел тебе сказать.
Доктор Стадлер заколотил кулаками в дверь; дверь открылась, и он выскочил из комнаты.
В течение трех дней к Галту никто не приходил, кроме охранников, приносивших еду.
На четвертый день вечером пришел Чик Моррисон в сопровождении двух человек. Одетый в смокинг, он улыбался — нервно, но несколько более уверенно, чем обычно. Один из сопровождающих был гостиничный служащий, другой — мускулистый мужчина, лицо которого никак не сочеталось со смокингом: холодное и неподвижное, веки нависали над бесцветными, бегающими глазами, нос сломан, как у боксера, череп выбрит наголо, за исключением самой макушки, где курчавились светлые волосы, правую руку он держал в кармане брюк.
— Вам лучше переодеться, мистер Галт, — сказал Чик Моррисон с убеждающей интонацией, указывая рукой на дверь спальни, где стенной шкаф ломился от дорогих костюмов, которые Галт, как правило, игнорировал. — И наденьте, пожалуйста, вечерний костюм, — добавил он. — Это приказ, мистер Галт.
Галт молча прошел в спальню. Все трое последовали за ним. Чик Моррисон сел на краешек стула и курил одну сигарету за другой. Гостиничный служащий суетливо помогал Галту переодеться, подавая запонки и поправляя пиджак. Мускулистый парень стоял в углу спальни, продолжая держать руку в кармане. Никто не вымолвил ни слова.
— Вам лучше сотрудничать с нами, мистер Галт, — заметил Чик Моррисон, когда Галт оделся, и подчеркнуто вежливым жестом пригласил его к выходу.
Молниеносным приемом, которого никто не успел заметить, мускулистый парень схватил Галта за руки и прижал к его ребрам невидимый револьвер.
— Только без глупостей, — невыразительно сказал он.
— Я никогда их не делаю, — ответил Галт.
Чик Моррисон открыл дверь. Служащий остался в комнате, остальные трое, в смокингах, молча проследовали через холл к лифту.
В лифте они тоже молчали, единственным звуком были щелчки индикатора, указывающего этажи по мере спуска.
Лифт остановился в цокольном этаже. Они двинулись вдоль длинного, тускло освещенного коридора в сопровождении двух солдат впереди и двух сзади. В пустых коридорах только часовые стояли на каждом углу. Правая рука мускулистого парня крепко сжимала левую руку Галта; револьвер оставался невидимым для случайного встречного. Галт чувствовал его дуло у своего бока; прикосновение было профессиональным — оно не мешало, но ни на минуту не давало забыть о себе.
Коридор вел к широкой закрытой двери. Солдаты, казалось, растворились, когда Чик Моррисон взялся за ее ручку. Именно Чик Моррисон открыл дверь, но резкий контраст света и шума позволял думать, что дверь распахнулась силой взрыва: свет исходил от трехсот лампочек, сверкающих в люстрах большого зала отеля «Вэйн-Фолкленд»; шум — от аплодисментов пятисот человек.
Чик Моррисон направился к столу президиума, который стоял на подиуме, возвышаясь над остальными столами в зале. Люди, казалось, безо всяких объяснений понимали, что из двух лиц, сопровождавших Чика Моррисона, их аплодисменты предназначались высокому, стройному человеку с золотисто-рыжими волосами. Лицо его носило отпечаток тех же качеств, что и его голос, который они слышали по радио: спокойное, уверенное — и недостижимое.