Авантюрист и любовник Сидней Рейли
Шрифт:
— Нет, — холодно ответила Вика.
— Ну, ты даешь! — возмутился Бодягин. — Зарылась в свои архивы и ничего вокруг не видишь. Разве можно быть такой равнодушной, бесчувственной, аполитичной?
— Зато я не торгую своим достоинством! — запальчиво выкрикнула девушка. — И не собираюсь платить тысячу долларов за то, чтобы на мне женился какой-то иностранец!
— Ну и не плати, тем более что у тебя все равно их нет! — в свою очередь завелся Эдик. — И сиди в своем советском говне, если на большее фантазии не хватает! — он постучал себя по лбу. — Пионерочка… Что тебе в голову вдолбили, в то ты и веришь!
— И верю! Это моя
— Ага! Как в том анекдоте, — подхватил Бодягин, — про патриотов. Вылезает глистеныш из задницы: «Мама, смотри, как красиво! Солнышко, небо, травка! Почему мы не можем жить тут все время? Почему мы все время сидим в жопе, где грязно, темно и воняет?» А мамаша затаскивает его обратно: «Здесь наша родина, сынок!» Вот и ты так же…
Вика оскорбленно поднялась, демонстративно захлопнула «Блокъ-нотъ» и бросила его на стол. Перекинула сумочку через плечо и захлопнула за собой дверь.
— Дура! — запоздало крикнул Эдик ей вслед. — Это же теоретический спор!
Глава 3
ЖЕЛТАЯ ЗАРАЗА
(Из поэмы X. Н. Билика «Сказание о погроме».)
«Попытки вызвать сферы на какое-нибудь проявление осуждения погромов или хотя бы на выражение жалости к пострадавшим дарованием им денежной помощи потерпели полную неудачу. Между тем авторитетное слово или действие в этом направлении… уничтожили бы прочно засевшее у многих и утвердившееся после погрома убеждение, что такого рода расправа населения с его исконными врагами — дело полезное с государственной точки зрения и угодное властям».
(Из воспоминаний С. Урусова, кишиневского губернатора.)
«Еврейская улица до Кишинева и после Кишинева — далеко не одно и то же… Позор Кишинева был последним позором. Затем Гомель… Скорбь еврейская повторилась еще беспощадней прежней — но срам не повторился».
(Из статьи В. Жаботинского о создании еврейских отрядов самообороны.)
— Я окончу свои дни здесь, — Григорий Яковлевич снял и протер пенсне, — но ты… Ты должен уехать отсюда, пока не поздно!
— Ах, папа! — Зигмунд с грустью заметил, как постарел отец. — Погромы — это, конечно, ужасно, но какое отношение они имеют ко мне?
— Ты думаешь, если ты взял фамилию матери и женился на русской женщине, то перестал быть евреем?! — на морщинистой шее доктора дернулся кадык. — Они, — он потыкал пальцем куда-то в стену кабинета, — они до всего докопаются, они узнают, чей ты сын… И тогда… Уезжай, на другой конец света уезжай!
— Но, папа, как я могу уехать? Митя и Маша учатся в Киеве, Ольга ни за что не бросит родной город, мои деловые интересы не позволяют
— Вот видишь, — не удержался от упрека Розенблюм-старший, — не изменил бы ты медицине, мог бы в любой момент собрать манатки и сняться с места. Лекари, знаешь ли, всюду нужны — и в Европе, и в Америке. А чем ты сейчас занимаешься, если не секрет?
— Лесом, — не слишком охотно ответил Зигмунд.
— Откуда в Киеве лес? — удивился Григорий Яковлевич.
— Ах, папа, — сын не удержался от улыбки, — я всего лишь посредничаю в экспортных операциях.
— Гм, лес, — доктор пожевал губами. — У меня есть один давний пациент и старый друг… Так вот, он служит в фирме у самого Грюнберга и недавно говорил мне, что они ищут человека, который представлял бы фирму на Дальнем Востоке. Он мог бы составить тебе протекцию…
— А что, это любопытно, — после некоторой паузы отозвался сын. — Не близко, правда, но Грюнберг — это имя!
— Так ты согласен? — обрадовался Григорий Яковлевич. — Тогда я сегодня же отправлюсь с визитом к Карлу Ивановичу!
Зигмунд не мог, да и не хотел открывать отцу всей правды. Он согласен был уехать куда угодно. И не от погромов, а от жены. Ольгина истерия с годами развилась в самую настоящую болезнь. Хорошо бы передохнуть от нее хоть недолго. Разумеется, при условии, что его примут в фирму Грюнберга. На Дальний Восток жена за ним определенно не последует. Отказалась же она когда-то переехать в Одессу!
— Отшень карашо, што фы флатеете ясыками, — строго сказал Карл Иванович, принимая Розенблюмов на следующий день. — К тому ше у фас есть опыт ф нашем деле. Заполните фот эти бумаки. Я не-метленно снесусь с каспотином Грюнбергом.
«С годами все больше убеждаешься, как немного нужно человеку для счастья. Вот я смотрю из окна во двор — там мужики «забивают козла», соседка вешает свежевыстиранное белье… Самая обычная картина. Как сужается мир к старости! А в юности, помнится, я мечтал о дальних странах, об опасностях и приключениях. Сейчас так ноет нога, что прогулка в сквер для меня — романтическое путешествие. А когда случается выбраться за город, на дачу Петровича… Ах, проклятый возраст! Было, было время, когда я был легок на подъем, и пересечь половину земного шара казалось много проще, чем терпеть ревнивые сцены жены. Где я только не побывал, чего не видывал! Тогда можно было позволить себе отмахать враз сотню километров — мне и тридцати не исполнилось. Сколько человеческих лиц я перевидал за свою долгую жизнь! И кого только среди них не было… Помню одного карточного шулера, который страшно берег свои руки. Иначе, утверждал К., надо менять профессию, не сможешь почувствовать карту, ее масть и достоинство. Пальцы у него были белые, длинные, нежные, кисти гибкие и подвижные, как у хирурга или пианиста.
— Руки, — любил он говаривать, — это мой хлеб.
Я смотрел на него и думал: «Господи, это надо быть безумцем, чтобы тратить жизнь на подобные глупости». Мне нравилось работать до одурения, чтобы видеть результаты своего труда. Конечно, приходилось иной раз лукавить и даже обманывать людей, но только в интересах дела. Но передергивать в игре… К. плохо кончил — его поймали на мухлеже и жестоко избили партнеры. Он чуть не умер от побоев, но больше всего горевал, что остались искалеченными руки — жизнь лишилась смысла…»