Авантюрист и любовник Сидней Рейли
Шрифт:
Человек ко всему привыкает, даже к жизни заключенного. И ухитряется существовать в любых, даже самых невыносимых условиях.
Когда по прибытии в Москву Сергей «передал» Зелинского двум своим коллегам Антону и Михаилу, Зигмунд Григорьевич решил, что они будут сопровождать его точно так же, как это делал в Одессе и Киеве сам Сергей. Но все оказалось иначе. Чекисты, все еще приветливо улыбаясь, ловко заломили Зелинскому руки за спину и защелкнули замок наручников.
— Позвольте… — запротестовал было он и получил в ответ такой сокрушительный удар в
Слегка оторопев от такого «теплого» приема, Зигмунд Григорьевич попытался объяснить Антону и Михаилу, что, по-видимому, произошло какое-то недоразумение и его приняли за другого человека. Но Антон показал ему пудовый кулак, а Михаил злобно прошипел:
— Заткнись, контра, нечего разводить белую агитацию!
«В самом деле, — успокаивал себя Зелинский, — зачем метать бисер перед свиньями? Эти молодые люди — явно исполнители чужой воли, они делают то, что им приказали». И он решил благоразумно молчать, пока его не доставят к мало-мальски значительному начальству, где он сможет подтвердить свою лояльность.
Зигмунда Григорьевича вывели из вагона только тогда, когда поезд отогнали в тупик, и так быстро затолкали в милицейский «воронок», что он даже не успел оглядеться. Только спросил обеспокоенно:
— А мои вещи?..
И тут же получил еще один ощутимый тычок от Антона. После чего не раскрывал рта всю дорогу, пока его везли. Собственно говоря, его заботил не багаж, а документы, удостоверяющие его, Зелинского, личность и доказывающие, что он приехал в Советскую страну с самыми благими намерениями. Но ни вещей, ни бумаг своих он больше не видел. Даже пиджак, снятый Зигмундом Григорьевичем в поезде, и тот куда-то подевался. И ни к какому начальству он попасть не смог. Его передали с рук на руки усатому конвойному и повели по темным коридорам, потом втолкнули в тесную камеру и дверь за ним с жутким лязганьем затворили, перед этим грубо обыскав и отобрав галстук, ремешок от брюк и шнурки от ботинок.
Оглушенный происшедшим, Зелинский без сил опустился на пол, поскольку сидеть больше не на чем — тюремная койка была поднята. Ни о чем связно думать он не мог и вздрагивал каждый раз, когда в коридоре за дверью слышались шаги. Ему все казалось, что это идут за ним, чтобы извиниться за допущенную ошибку и отпустить восвояси. Но время тянулось тягуче и медленно, он даже не знал, который час (наручные часы тоже отняли при обыске), и постепенно Зигмунд Григорьевич погрузился в дремоту, заставившую его ненадолго забыть о превратностях судьбы. Он мгновенно очнулся, когда дверь снова залязгала, и вскочил на ноги. Но это был всего лишь тот же усатый конвоир, доставивший заключенному обед. Зигмунд Григорьевич брезгливо покосился на липкую массу, размазанную по жестяной миске.
— Жри, что дают, — добродушно пробурчал усач, перехватив его взгляд. — Привык, видать, к буржуйским харчам!
— Когда меня вызовут? — нетерпеливо спросил Зелинский. — Я хотел бы объяснить, зачем…
— Когда надо будет, тогда и вызовут, — философски откликнулся конвоир и добавил: — Радуйся, что живой пока…
И с этими словами ушел.
Зигмунд Григорьевич нервно заходил по камере. Есть он не хотел, да и не мог. В крохотном зарешеченном оконце под потолком было видно небо. Остро захотелось выйти на свежий воздух.
Зелинский заколотил в дверь кулаками:
— Выпустите меня отсюда! Я ни в чем не виноват! Это недоразумение! Я требую адвоката!
— Будешь буянить, — донесся из коридора знакомый голос усача, — посодют в карцер.
И его шаги удалились.
В таком положении Зигмунд Григорьевич оставался довольно долго. Сколько, он и сам толком не знал, потому что догадался делать насечки на стенке не сразу. Потом приучил себя глотать дурно пахнущую еду и пить подозрительного вида пойло — надо было хоть как-то поддерживать силы. Время от времени его выводили в туалет — это называлось «оправиться», но никого увидеть не удавалось, потому что, если в это время по коридору вели другого заключенного, его ставили в коридорную нишу лицом к стене. Единственные люди, с которыми он общался, были конвойные. Они сменялись через два дня на третий: сутулый худой старик, которого Зелинский прозвал про себя Кощеем, добродушный усач, знакомый ему с первого дня, и молодой парнишка с носом кнопкой. Обращаться к ним с какими-либо вопросами или просьбами было бесполезно. Единственный, с кем сложились более или менее сносные отношения, был словоохотливый усач. Когда однажды Зигмунд Григорьевич пожаловался на плохое самочувствие и посетовал на то, что ему не разрешены прогулки, усатый конвоир покачал головой:
— Скажи спасибо за то, что у тебя есть. Других шлепают сразу, без разбирательств.
— Но ведь в России отменена смертная казнь! — воскликнул пораженный Зигмунд Григорьевич, тщательно штудировавший газеты перед своей роковой поездкой. — Это беззаконие!
— Закон что дышло, — проворчал, уходя, усач.
По насечкам на стене выходило, что Зелинский находится в заключении уже больше полугода. Он зарос седой неопрятной щетиной, брюки давно потеряли свой цвет, а рубашка и белье, которые разрешалось стирать в туалете раз в неделю, превратились в лохмотья.
Чтобы не сойти с ума, Зигмунд Григорьевич разговаривал сам с собой то по-русски, то по-польски, то по-английски, то по-французски. Читал наизусть «Евгения Онегина» и все стихи, какие только мог вспомнить. Курносый конвойный хихикал, слушая его. Кощей матерно бранился. Самым благодарным слушателем был усач. Он вдумчиво кивал в такт стихам и восхищенно комментировал:
— От буржуи умели жить! До чего же складно!
В один прекрасный день литературные штудии Зигмунда Григорьевича были прерваны резким окриком:
— Заключенный Зелинский, на выход!
Зигмунд Григорьевич, твердивший строчки Тютчева: «Ангел мой, ты видишь ли меня?», сначала даже не понял, чего от него хотят. Но Кощей грубо тряхнул его за плечо, и этот недвусмысленный жест вернул заключенного к реальности. Сердце его ожило и снова наполнилось надеждой.
Окна в кабинете, куда привели Зелинского, были плотно затянуты шторами, так что невозможно было определить, день сейчас или ночь, на столе горела лампа. Зигмунд Григорьевич смирно стоял посреди кабинета, сложив руки за спиной и слегка придерживая тыльной стороной ладоней спадающие с исхудалого тела брюки.
Человек, сидевший по другую сторону стола, оторвался от бумаг, которые углубленно изучал, поднял голову и устремил на заключенного взгляд выразительных голубых глаз. Зелинский отметил про себя, что следователь молод и красив неправдоподобной, почти женской красотой.
— Ангел мой… — пробормотал Зигмунд Григорьевич.
— Ай-ай-ай! — воскликнул молодой человек. — Как вы плохо выглядите, уважаемый господин Зелинский! Совершенно не похожи на свои прежние фотографии! Может быть, с вами дурно обращались?