Аватара клоуна
Шрифт:
Он тяжело замолчал.
Ветер раскачивал фонарь, в подвижной тьме замелькали тени.
«Тварь я дрожащая или право имею?» – пискнули за позеленевшей от слизняков решётчатой оградой. И Семён Захарович увидел, как в светящемся от фонаря пятне вокруг постамента разыгрывается спектакль. Крохотные фигурки поочерёдно выходили на сцену, толпились у подножия памятника, повторяя вложенные в них слова. «Как люди за Творцом», – подумал Семён Захарович, удивляясь их тонким голосам. Пока не разглядел, что это дети. «Страшно, когда некуда пойти», – признавался мальчик с нарисованной,
Семёну Захаровичу стало страшно. Он вдруг понял, что люди, как и литературные герои, не взрослеют, раз и навсегда застыв в том возрасте, в котором родились, а ему довелось появиться на свет стариком и прожить в городе чужой мечты. Он понял также, что всякая судьба трагична по-своему, что подлец-человек ко всему привыкает и что натура людская самый тонкий расчёт подсекает. А ещё понял, что умирает. Он перевёл взгляд в темноту и увидел там свою книгу, целиком уместившуюся в эпитафию, которая никогда не будет выбита на его могиле:
Некуда пойти.
Второе пришествие Диогена
«Свой среди призраков – чужак на земле, – чесал затылок Демьян Самокрут, разгоняя вшей. – Рождённый под луной – под солнцем умирает». Его не слушали. Мало ли кто топчет дороги Руси. Но Демьяну было всё равно. Припадая на деревянную ногу, он переходил из деревни в деревню, а впереди катил бочку с тугим железным обручем. Днём он ставил её рядом с харчевней, откуда на задний двор выносили объедки, а на ночь переворачивал вверх дном. Упёршись в него макушкой, он слушал тогда, как стучит дождь и падают звёзды.
У Демьяна не было шеи, зато были глаза телёнка, а нос ходил по лицу, как смычок по скрипке. Он мог носить глаза на затылке, а язык, как гвоздику, за ухом. Впрочем, его лицо так заросло, что уже не отличалось от темени. Демьян шёл из ниоткуда в никуда, и его прошлого никто не знал. Полагали, что он беглый монах, иудей или мусульманин. Говорили, будто он проглотил беса и с тех пор носит свою судьбу за пазухой. Это писано вилами по воде, но любая биография – вымышленная.
Целыми днями Демьян, как жаба, ловил мух, ожидая вечера. Петухи по плетням кривили на него шеи, а деревенские, сгрудившись вокруг, грызли яблоки и травили комаров самосадом. Наконец жара спадала.
– Демократия – это когда, не разрешая говорить, запрещают молчать! – взобравшись на бочку, бил он тогда кулаком в грудь. – Да и что толку болтать, когда ваши разговоры, как у немого с глухим?
Он вёл жаркие речи, опираясь на непристойности, как на костыли, безбожно врал и божился квашеной капустой, запах которой висел в бочке, как топор. Ему нравилось дразнить гусей, но толпа равнодушно зевала. В век телевидения чудаки не в диковинку. От обиды у Демьяна вставали волосы, а голос садился, как у простуженного евнуха.
– Измельчал
– Мала свистулька, а звону… – усмехались ему, запуская руку в штаны.
Но Демьян не сдавался.
– Миску щей здесь дают со скрипом, а бока мнут с удовольствием, – доставал он последний козырь. Тут в него летели огрызки. Он топал протезом, и бочка гудела, как колокол. Его уже грозили подвесить на колодезном журавле.
– Так всегда, – ворчал он, – встречают по одёжке, а провожают по этапу.
И забросив язык за ухо, седлал дорогу.
Бывало, он служил вместо собаки, приспособив бочку, как конуру, лаял по ночам и, как сторож в колотушку, стучал по доскам протезом. Кормили его больше от удивления, чем из милости, а секли чаще, чем кормили. Раз хозяева застали его у телевизора. Самокрут щёлкал кнопкой, будто колол орехи. «Ищу людей», – оправдывался он, когда его выталкивали за дверь. Однако с тех пор дурная слава шагала за ним, как вор, и его всё чаще провожали до околицы свистом и камнями.
Дорога к себе бесконечна. Но Самокрут прошёл её всю. И теперь ему не нужны были проводники. Горланя на обочине, он не слышал эха и врастал в себя, как пень. Однажды мимо его стоянки проезжал губернатор. Лицо у него было таким толстым, что, заглянув в бочку, накрыло её, как блин сковородку.
– Что надо, проси… – глухо зашептал губернатор.
На носу были выборы, и голоса шли на вес золота. Самокрут до крови закусил губы. Он задыхался, ему хотелось вытолкнуть губернатора. Но страх перед розгами оказался сильнее.
– Ты загораживаешь солнце, – ощупал он свесившийся сверху нос, делая вид, что перепутал со своим. В темноте легко потеряться, и губернатор выскочил, как пробка.
– Я бы и стал Самокрутом, – оправдывался он, часто моргая, – не будь раньше губернатором.
Мылся Демьян в водосточной канаве, от которой несло, как из хлева. «Зараза к заразе не липнет!» – дразнили его мальчишки с перекошенными от вони глазами. «В чистоте хорошо умирать», – хрюкал он, пугая рой жёлтых мух. И ему всё было божья роса. Свободный, как плевок на асфальте, он изменял женщине, едва воображал другую. «Можно сойтись, но легче обойтись», – мастурбировал он посреди площади, чумазый от сажи, ныряя в бочке, как поплавок. Его вой подхватывал ветер, и окрестные псы беспокойно дёргали цепью, шаря небо блестевшими глазами.
– Похоть у всех в крови! – орал он, когда ему пересчитывали рёбра.
– Блуд блуду рознь! – выдворяли его за эксгибиционизм.
В ту же пору посреди русского бездорожья объявился упырь. Он сидел на корточках, протыкая бородой свою тень, и никому не давал прохода. «Его нет, однако его легко потерять, а найти невозможно?» – загадывал он встречным загадку. Слыша молчание, упырь вынимал глаз. «Зачем он тебе, – смеялся он, – ты смотришь, но не видишь!» Щурясь, как в монокль, одноглазые, случалось, прозревали. И тогда в досаде вырывали оставленный им глаз. Упырь подбирал и его, прикалывая орденом на волосатое бугристое тело.