Август Козьмины
Шрифт:
В этот раз Козьмина подняла трубку, даже не сообразив, зачем она это сделала. Слушала бесстрастно и безмолвно, прищурив глаза и разглядывая небольшие вздутия на обоях.
Голос в трубке, озвучив несколько междометий, начал говорить сам с собой:
– Чёрт, туда ли я попал?
Козьмина не знала, туда ли попал голос, понятия не имела и поэтому продолжала молчать. Странное дело, на том конце трубку не повесили и стали размышлять вслух:
– Знаете, мне показалось, что женщина с именем как у вас именно так и должна себя вести у телефона – раздумывать, стоит ли тратить слова на всякие глупости, когда есть мысли поважнее.
Голос немного помолчал.
– Я тут нашёл книгу. На скамейке. На обложке имя написано. Необычное очень. Я пробежал в справочнике – такого в нашем городе больше нет. Вы – одна… Знаете,
– Почему вы считаете, что меня нельзя называть моим собственным именем? – впервые откликнулась она.
– Ну, я не знаю. Вас, наверное, хотели назвать как-то иначе, а вышла ошибка. Но из жизни ведь имени не выкинешь, как из песни слова… Козьмина – что-то космическое.
– А вам не кажется, что, обыгрывая звучание чужого имени при знакомстве, вы рискуете в тысячный раз повториться? Ведь каждый человек в своей жизни выслушал, возможно, не одну сотню комментариев по поводу своего имени, и в каждом из них, скорее всего, прозвучала та же мысль, та же метафора. И то, что в самом начале могло представляться оригинальным, искромётным, превращается в пошлость и занудство.
– Да-да, я об этом подумал. Вырвалось просто.
– Читайте. Вернёте послезавтра.
И положила трубку. Впрочем, ненадолго – тут же подняла опять и набрала мамин номер: «Надо спросить про пирожки, очень хочется».
Козьмина с самого раннего детства слышала музыку, не вычурную мелодию мыслей или фантазий – просто музыку.
Случалось это длинными тихими вечерами. Сначала невидимый оркестр давал какую-то ноту, словно настраиваясь. Внимательно выслушав ноту, Козьмина разрешала продолжить. Робко вступали струнные и, пока Козьмина ещё не сосредоточилась, выдавали какие-то вымученные пассажи – просто так, для поддержания темы. Они могли нудить долго и терпеливо до тех пор, пока Козьмина наконец не зажмуривалась и не начинала командовать. Слово «дирижировать» в данном случае она не употребляла. Любила валторны, она их включала в первую очередь. Валторны умиротворённо вторили струнной группе, самовыражались слегка и затем медленно притихали. Затем вступали клавишные, они изливали всё, что им было предписано, и тоже уходили на задний план. Тут наступала очередь всяких неожиданных и даже экзотических инструментов – вклинивались замысловатые рожки, шамисены, дудуки, звучала гитара, затёсывались синтезаторы, даже колокольный звон присутствовал иногда. Вечер проходил. В самом финале оставались опять только струнные, которые Козьмина постоянно унижала, они звучали всегда до последнего, без выкрутасов, для гармонической поддержки, раболепно и назойливо. Когда хотелось заснуть, она отправляла невидимых струнников на покой, иногда прикрикнув даже: «Пошли вон! Надоели!» Невидимые пюпитры складывались, и Козьмина утихала.
Из внешней музыки ей больше всех нравился Скарлатти – Доменико. Да, она преклонялась перед гением Баха, но в конце каждой баховской пьесы с ускользающим смыслом слышала: «Ну вот, а теперь послушайте ещё это». Музыка Баха была нескончаема, вненадоедлива, она была органична и безгранична, как жизнь, но ей больше нравился Скарлатти. Каждая его соната, обрываясь, говорила: «Это всё! Навсегда! Уйдите все!» Такого рода финал завораживал Козьмину больше всего. Доменико был её лучшим воображаемым другом. Моцарта она считала легкомысленным мальчиком, одарённым повесой. Бетховен был букой. Шопен заставлял страдать от сладостного диабета. Мусоргский был гениальный неряха. Римский-Корсаков – академический шмель, работяга и ворчун. Штраус – вальсирующий жуир. Любила она Рахманинова и Прокофьева, но времени разобраться в их замысловатых формах не хватало. Она словно отложила их в сторонку для будущих впечатлений. «Пусть Серёжи полежат пока на полке», – говорила себе она.
Музыкального образования у Козьмины не было. Имея в голове собственный оркестр, она сознательно упустила из виду, что существует иная, непонятая теория музыки, отличная от её собственной. Её устраивала своя, уютная и послушная, и
Козьмина ожидала возвращения книги. Ей нужна была книга, и только. Она себя убеждала в этом, впрочем, не настаивая, – конечно же, книга. Она ведь не смогла её в очередной раз перечитать, что до этого случалось регулярно. Задумавшись и забыв книгу в парке, она прервала цикл общения с ней. Ничего не произошло, мир не перевернулся, и Козьмина начала сомневаться – так ли уж нужно было в сотый раз перечитывать книжные мысли, ещё раз убеждаясь, что понято правильно и другого смысла в строчках уже не существует. Строчки были досуха выжаты Козьминой, словно виноградные грозди. Выжатый сок этих строчек уже давно перебродил в вино и с каждым новым прочтением пьянил Козьмину гораздо сильнее, чем будоражил. Может быть, поэтому она и забыла её на лавочке, задумываясь о большем, о том, чего в строчках уже не было. У книги наступил возраст ненужности, что эквивалентно старости у людей, и бумажный источник мудрости был безмятежно утерян.
Козьмина была голубой планетой, открытой, но пока не исследованной. Ей очень нравился газовый гигант, жёлтый с воинственно красноватыми оттенками. Его вращение вокруг своей оси завораживало её. Оно было стремительным и агрессивным, словно он всегда был готов к отпору неведомого врага. У него было множество планет-спутниц, преданно вращавшихся вокруг него и всегда повернутых к нему одной стороной, словно боявшихся потерять из виду его мужественный образ. Он вращался на отдалённой орбите, и по законам физики и диалектики их пути не должны были пересечься в ближайшие двести пятьдесят шесть миллионов лет. Ей приходилось довольствоваться какими-то серыми неотёсанными астероидами, пробредавшими мимо, а иногда и залетавшими на огонёк. Всё бы было ничего, если бы она сама их выбирала. Так нет же – довольствовалась теми, кто вероломно вламывался в её атмосферу, принося шум, хаос и неприятности. Несмотря на это, она привечала их, однако эти незваные нахалы через некоторое время вдруг заявляли, что очень жалеют, что упали не на ту планету. А красновато-жёлтый гигант был далеко, и в долгие скучные фазы зимнего солнцестояния она незаметно грустила, глядя на воинственного соседа и его спутниц.
Впрочем, возможно, тайком oна была даже рада, что гигант eё игнорирует – он был нужен ей лишь как светило, образ, ночной призрак. В космосе ведь всегда ночь, для того чтобы видеть и ощущать день, нужна атмосфера, эта драгоценная оболочка жизни, существующая во вселенной с вероятностью один к никогда. Козьмине чудилось, что её собственная атмосфера тонка и слишком уж прозрачна для снующих наглецов, пытающихся нарушить хрустальную чистоту оболочки.
Бред! Скорей всего, она была кометой, косматой гостьей, сторонившейся звёздных миров и появлявшейся только в самых неотвратимых случаях, чтобы немного покрасоваться, известить суеверных о надвигающихся выдуманных страхах, поразить романтиков, озадачить учёных, исчезнуть по расписанию и, упиваясь вернувшимся одиночеством, свободно лететь сквозь межмировую пустыню духа и материи. Впрочем, и это было неясно.
Где же всё-таки книга? Послезавтра клонилось к вечеру. Неужели опять внутренняя музыка вместо чтения? Половина струнной группы бастует, отказывается служить статистами – самореализации хотят. Дудук охрип. Предвечерняя какофония неистовствует. Пустота пульсирует в мыслях.
На другой день после обеда Голос всё же позвонил.
– Ну что же вы не несёте? Послезавтра уже прошло. Вы разве необязательный человек?
– Извините, вчера дочитал только поздно вечером.
– Значит, книга уже на месте?
– Козьмина, я поэтому и беспокою. Стою тут рядом с вами, на углу, звоню из автомата. У вас почтовый ящик нараспашку, дверца находится в загнуто-выгнутом состоянии. Не хочется книгу в нём оставлять. Могут унести.
– Так, и что же вы предлагаете?
– Не уверен, честно говоря, какой ещё вариант доставки вас может устроить… Гм… Знаете что, давайте я починю эту вашу дверцу. Только вот сейчас сбегаю за инструментом. Там всё просто должно быть.
– Н-ну хорошо. Жду.