Автобиография
Шрифт:
Каждое утро, за час до рассвета, какая-то неизвестная мне птица затягивала грустное и монотонное пиликанье в кустарнике у окна. Никто к ней не присоединялся, она осуществляла эту пытку в полном одиночестве, и это добавляло мне тоски. Она не замолкала ни на минуту. Ничто за всю мою жизнь не доводило меня до большего исступления, чем завывания той птицы. Во время этого невыносимо муторного сидения я начинал поджидать рассвет задолго до того, как он наступал; я поджидал его, кажется, точно так же, как на необитаемом острове, вглядываясь в горизонт, ожидает спасения потерпевший кораблекрушение изгой. Когда блеклый свет пробивался сквозь оконные шторы, я чувствовал то, что, без сомнения, чувствует тот самый пария, когда на границе неба и моря появляются едва заметные проблески долгожданного корабля.
Я был здоров и силен, но я был человеком и подвержен человеческой слабости – отсутствию терпения. Однако ни одна из этих молодых женщин
На протяжении всей своей жизни миссис Клеменс была физически слабой, но дух ее никогда не был слаб. Она держалась на нем всю свою жизнь, и он был не менее действен, чем бывает телесная сила. Когда наши дети были маленькими и болели, она нянчила их долгими ночами, и так же она нянчила своего отца. Я видел, как она сидела, держа больного ребенка на коленях, напевая ему вполголоса и покачивая его монотонно туда-сюда, чтобы успокоить, – всю ночь напролет, без жалоб и передышки. Но я не мог оставаться бодрствующим десять минут подряд. Все мое дежурство состояло в подбрасывании дров в огонь. Я делал это десять – двенадцать раз за ночь, но всякий раз меня надо было звать и я всегда засыпал вновь, прежде чем заканчивал операцию или же немедленно после.
Нет, ничто не сравнится с выносливостью женщины. В военное время она измотает любую армию, состоящую из мужчин, будь то в лагере или на марше. Я до сих пор с восхищением вспоминаю ту женщину, которая села в почтовый дилижанс где-то на равнине – когда мы с братом пересекали континент летом 1861 года, – и сидела бодро и прямо как стрела, не проявляя никаких признаков утомления. В те времена единственным событием дня в Карсон-Сити было прибытие дилижанса. Весь город бывал тут как тут, чтобы насладиться этим событием. Мужчины обычно выбирались из дилижанса скрюченные, едва в состоянии ходить, с изнуренными телами, подавленные, с истрепанными нервами, раздраженные и злые как черти, но та женщина вышла улыбающаяся и, судя по всему, неизнуренная.
«После дедушкиной смерти мама и папа вернулись в Буффало, и там несколько месяцев спустя родился милый маленький Лэнгдон. Мама назвала его Лэнгдоном в честь дедушки, это был замечательно красивый маленький мальчик, но очень, очень хрупкий. У него были чудесные голубые глаза, но такой голубизны, что мама никогда не умела мне их описать, так чтобы я видела их словно воочию своим мысленным взором. Его хрупкое здоровье было постоянным беспокойством для мамы, и он был такой хорошенький и такой милый, что это тоже должно было ее беспокоить, и я знаю, что так и было».
Он родился преждевременно. У нас в доме была гостья, и, уходя, она попросила миссис Клеменс проводить ее на станцию. Я возражал. Но то была посетительница, чье желание миссис Клеменс почитала как закон. Готовясь к отъезду, гостья потратила даром так много драгоценного времени, что Патрику пришлось гнать на станцию галопом. В те дни улицы Буффало были не теми образцовыми улицами, какими стали потом. Они были вымощены большими булыжниками и не ремонтировались со времен Колумба. Таким образом, поездка на станцию была равносильна преодолению Ла-Манша в шторм. Результатом для миссис Клеменс стали преждевременные роды, за которыми последовала опасная болезнь. Я был уверен, что спасти ее может только один врач. То была почти богоподобная миссис Глисон из Эльмиры, умершая два года назад в очень преклонном возрасте, после того как больше полувека являлась кумиром этого города. Я послал за ней, и она приехала. Ее помощь принесла плоды, но в конце недели она сказала, что обязана вернуться в Эльмиру по причине крайне важных обязательств. Я чувствовал уверенность, что, если она сможет остаться у нас еще на три дня, Ливи будет вне опасности. Но обязательства миссис Глисон были такого характера, что она не могла остаться. Вот почему я поставил у дверей частного полицейского с указанием не выпускать никого без моего ведома и согласия. В этих обстоятельствах у бедной миссис Глисон не оставалось выбора – таким образом, она осталась. Она не затаила на меня злобу и весьма милостиво сообщила мне об этом, когда три года назад я в последний раз видел ее седую, похожую на белый шелк голову и красивое лицо.
Прежде чем миссис Клеменс полностью оправилась от изнурительной болезни, к нам с визитом приехала мисс Эмма Най, ее школьная подруга, и тут же свалилась с брюшным тифом. Мы наняли сиделок – профессиональных сиделок, характерных для того времени да и для предыдущих веков, – но нам приходилось присматривать за этими сиделками, пока они присматривали за пациентом, что они делали, как правило, во сне. Я следил за ними в дневное время, миссис Клеменс – ночью. Она спала урывками, в промежутках между приемами лекарств больной, но всегда просыпалась в надлежащее время, шла будить дежурившую сиделку и смотрела за тем, как дается лекарство. Эти постоянные перерывы в сне серьезно отсрочили выздоровление миссис Клеменс. Болезнь же мисс Най оказалась смертельной. В последние два или три дня миссис Клеменс редко снимала одежду, постоянно оставаясь на часах. Те два или три дня находятся среди самых черных, самых мрачных, самых скверных дней моей жизни.
Имеющиеся в результате периодические и внезапные перемены в моем настроении – от глубокой меланхолии до полубезумных вспышек и ураганов юмора – входят в число примечательных особенностей моей жизни. Во время одного из приступов овладевшего мною юмористического настроения я послал в свою газетную редакцию за огромной деревянной заглавной буквой М, перевернул ее обратной стороной, вырезал на ней грубо-абстрактную карту Парижа и опубликовал свое творение вместе с довольно нелепыми описаниями, со сдержанными воображаемыми приветствиями за подписями генерала Гранта и других экспертов. Франко-прусская война была в то время у всех на устах, и, таким образом, карта могла бы оказаться полезной, имей она в принципе какую-либо ценность. Она отправилась в Берлин и доставила большое удовольствие тамошним американским студентам. Они приносили ее в большие пивные залы, сидели над ней за пивным столом и обсуждали ее по-английски, с яростным энтузиазмом и показным восхищением, пока цель не бывала достигнута. Цель же состояла в том, чтобы привлекать внимание любых немецких солдат, которые могли там присутствовать. Когда это происходило, они оставляли карту на столе, а сами отходили, дерзко болтая, на небольшое расстояние и ждали результатов. Результаты не задерживались. Солдаты налетали на карту и начинали обсуждать ее по-немецки, теряли самообладание, сквернословили по ее поводу и осыпали бранью ее автора, к полнейшему удовольствию студентов. Мнения солдат об авторе всегда разделялись: одни считали, что он невежда, но исполнен благих намерений, другие были уверены, что он полный идиот.
Пятница, 16 февраля 1906 года
Упоминание Сюзи о маленьком Лэнгдоне. – Переезд из Буффало в Хартфорд. – Мистер Клеменс рассказывает о продаже своей буффаловской газеты мистеру Кинни. – Говорит о Джее Гулде, Макколле и Рокфеллере
«Когда Лэнгдон был малюткой, он любил держать в руке карандаш, это было его любимой забавой. Я уверена, что его очень редко видели без карандаша в руке. Когда он сидел на руках у тети Сюзи и хотел пойти на руки к маме, то протягивал к ней ручки тыльной стороной, а не ладонями. Примерно через год и пять месяцев после рождения Лэнгдона родилась я, и моим главным занятием тогда было плакать, так что я, вероятно, сильно прибавила маме забот. Вскоре после рождения маленького Лэнгдона (через год) папа и мама переехали жить в Хартфорд. Их дом в Буффало слишком сильно напоминал им о дорогом дедушке, поэтому вскоре после того, как его не стало, они переехали в Хартфорд.
Вскоре после рождения маленького Лэнгдона к маме в гости приехала ее подруга (Эмма Най) и, будучи у нас в гостях, заболела брюшным тифом. Через некоторое время ей стало так плохо, у нее началась такая горячка, что маме стало очень трудно за ней ухаживать и ей пришлось вызвать каких-то своих знакомых из Эльмиры, чтобы те помогли ухаживать за больной. Приехала тетя Клара (мисс Клара Л. Сполдинг). Она нам не родственница, но мы называем ее «тетя Клара», потому что она очень близкая мамина подруга. Она приехала и помогала маме ухаживать за Эммой Най, но, несмотря на все старания, больной стало хуже и она умерла».
Сюзи права. Наши полтора года в Буффало нагнали на нас столько ужаса и горя, что мы потеряли покой и захотели переехать – в такое место, которое было бы связано с более приятными воспоминаниями либо вообще ни с какими. В соответствии с жесткими условиями грозного закона годового траура, который лишает скорбящего общества соплеменников в тот момент, когда он крайне в них нуждается, мы стали затворниками в доме, никого не посещая и не принимая гостей. Единственным исключением был Дэвид Грей – поэт и редактор ведущей газеты и наш близкий друг благодаря его и моей дружбе с Джоном Хэем. У Дэвида была молодая жена и маленький ребенок. Греи и Клеменсы часто навещали друг друга, и это было единственным утешением в нашем заточении.