Айзек и яйцо
Шрифт:
Айзек запрокидывает голову на мягкое диванное сиденье и трет лицо. Он слышал о состояниях фуги и когнитивных провалах, но представить не мог, что и сам испытает их.
– Он тронулся рассудком, – фыркнули бы люди, если бы узнали. – Горе свело его с ума.
И были бы правы. Разум оставил его, как неизвестная мать оставила яйцо на пустынной лесной поляне. Айзек ушел так далеко от своего привычного «Я», что не уверен, сможет ли однажды найти дорогу назад. Не уверен, хочет ли он этого. Он размышляет о возвращении в реальный мир и о принятии произошедшего в этом реальном мире до боли реального события – его дыхание тут же перехватывают прерывистые рыдания. Айзек снова вгрызается в костяшки пальцев, пытаясь проглотить подступающий крик – тот самый. На этот раз выходит тише, Айзеку почти удается удержать его внутри. Наконец Айзек выпрямляется, вытирает глаза, шмыгает носом. Сидя на некогда чистом ковре, он осматривает себя, свою испорченную рубашку и запачканные грязью брюки, различая свежие пятнышки слез и просохшие следы росы. Он переводит взгляд на ведущую в коридор дверь, из-за которой доносятся странные звуки. Ням-ням-ням. Айзек сглатывает, потирает впалые щеки. Может
Ням-ням-ням. Снова оно. Гортанный, кряхтящий, чавкающий звук доносится из коридора. Безошибочно узнаваемый звук поглощения пищи. Раньше, услышав подобный звук в стенах своего дома, он пришел бы в ужас, но теперь страх стал ему так же чужд, как улыбки, смех и надежда на светлое будущее. Поэтому, пребывая в разве что легком замешательстве, Айзек сглатывает и поднимается на ноги. Он передвигается, как раненый, от одной точки опоры к другой. Сначала он наваливается на журнальный столик, затем на спинку дивана и в конце концов припадает к двери. Добравшись до коридора, он слышит только удаляющееся шлеп-шлеп-шлеп, издаваемое крошечными утиными лапками, и понимает, что предоставил существу достаточно времени, чтобы убежать. Айзек успевает увидеть, как со скрипом затворяется кухонная дверь. Дневной свет, проникающий сквозь матовое стекло входной двери, обнажает учиненный существом беспорядок. Оно успело от души попировать наваленными в прихожей письмами. Некоторые конверты обслюнявлены и изорваны в клочки, некоторые – разодраны пополам. Следы укусов, оставленные на бумаге, выглядят настолько карикатурно, что перепутать их с чем-то другим попросту невозможно. Айзек отводит глаза, чтобы не видеть разгрома. Чтобы не видеть изорванных конвертов, в адресной строке которых значится имя Мэри, пожеванных открыток, уведомляющих о глубочайших и искренних соболезнованиях отправителей, и даже клочков назойливых писем из налоговой, которые Мэри, будь она жива, не позволила бы ему игнорировать. На глаза Айзека опять наворачиваются слезы, но тут до него доносятся новые необычные звуки. Из-за кухонной двери слышится громкий металлический лязг. После небольшой паузы раздается уже знакомое ням-ням-ням. Айзек делает осторожный шаг в сторону кухни, потревоженная им гора изуродованных конвертов рассыпается по полу. Он фокусируется на двери и неуклюже, опираясь на стену, направляется к ней. Четыре шага – и вот он на позиции. Айзек прислоняется к деревянному косяку и прислушивается. Наконец, затравленно вдохнув, он толкает дверь.
Он вообще заходил сюда с той ночи? Его память затуманена, но комната кажется точно такой же, какой он ее оставил. Жалюзи подняты, дневной свет заставляет изголодавшегося по солнцу Айзека зажмуриться и вскинуть руки в попытке защититься. Когда глаза привыкают, перед ним словно оживает фотография из затертого памятью прошлого. В инвертированной, негативной контрастности. Ты сидишь? Он думал, в тот момент ему просто показалось, будто стул позади него с грохотом рухнул на пол, – списал это на драматическое клише из сентиментальных фильмов, заботливо подкинутое меркнущим сознанием. Но стул и правда опрокинут. Он лежит под частично накрытым столом: две тарелки и два ножа в ожидании двух так и не присоединившихся вилок. Холодильник утыкан реликвиями из его прежней жизни. Рулон просроченных купонов на пиццу, который Мэри наотрез отказалась выкидывать. Скучный магнит, привезенный сестрой с одной из юридических конференций. Перечень покупок, написанный рукой Мэри. Таблетки для посудомоечной машины, арахисовое масло, бананы, молоко. У Айзека перехватывает дыхание: то ли от увечной нормальности всего этого, то ли из-за запаха. Ни спертый аромат его грязной рубашки, ни его затхлое дыхание не могут тягаться с вонью, выползающей из открытой кухонной двери. Желудок сводит. На плите стоит кастрюля с чем-то заплесневелым, наполовину приготовленным, но почти аппетитным по сравнению с тем, что лежит на полу. Противень для запекания перевернут, его содержимое разбрызгано по кафелю. Плитка покрыта кляксами сырых кофта-кебабов разной степени готовности и аналогичной степени разложения. В ноздри бьет запах… запах протухшего мяса трехнедельной давности, брошенного на пустой немытой кухне на радость каким-нибудь личинкам. Лопающее заплесневелое мясо существо, похоже, все устраивает.
Айзек давится подступающей тошнотой. Глаза начинают слезиться. Он зажимает нос, чтобы не чувствовать этой ужасной вони. Яйцо наблюдает за ним, не отрываясь от трапезы. Его руки двигаются: зачерпывают толстыми желтыми пальцами гниющий на полу фарш и, изгибаясь, как цепкие хвосты двух непоседливых обезьянок, подносят и деловито засовывают комья сырого мяса в непрерывно жующий рот. Его движения можно было бы назвать грациозными, если бы не отвратительность самой сцены. Ням-ням-ням. Айзек в ужасе взирает на существо, время от времени протирая глаза в надежде, что оно исчезнет. Но исчезать оно, похоже, не планирует. Либо у Айзека начались галлюцинации – что плохо, либо у него на кухне хозяйничает самое настоящее чудовище – что еще хуже. Он бьет себя по щекам, щипает, даже лупит ладонями по собственному затылку, пытаясь выбить навязчивый мираж из головы. Что бы он ни делал, яйцо упорно не хочет растворяться в воздухе. Оно заинтригованно следит за его потугами, не переставая запихивать в рот пригоршни разлагающегося сырого мяса. Оно поглощает фарш, будто лопает попкорн, устроившись перед киноэкраном. А в программе сегодня – Айзек Эдди.
Ням-ням-ням. Интересно, что крутится в мыслях этого существа, пока оно жует, вперив в Айзека любопытные, размером с грейпфрут, круглые глаза. Если оно видит человека впервые, то, должно быть, испытывает то же отвращение, которое испытывал Инопланетянин: к человеческому носу, человеческим ушам, пучкам шерсти над маленькими человеческими глазами и колючему меху, шипами торчащему над прочерченным полосками морщин лбом. Возможно, Айзек выглядит для яйца голым, как ощипанный цыпленок. Возможно, цыплят яйцо тоже не видело. Его глаза не выдают никаких
– Что… – Айзек запинается. – Как… – Айзек снова замолкает, но предпринимает еще одну попытку: – Что ты такое?
Зовется???
Яйцо перестает жевать гнилое мясо и мгновение раздумывает над вопросом. Отвечает оно поразительно громкой отрыжкой. Затем существо снова отправляется в путь, раскачиваясь из стороны в сторону. Оно неуклюже семенит по кафелю – шлеп-шлеп-шлеп – и снова исчезает, на этот раз удаляясь в гостиную. Руки волочатся за ним по плитке, как скакалки за выдохшимися школьниками по спортзалу. Айзек смотрит ему вслед, в сторону гостиной, из-за двери которой снова доносится ням-ням-ням. Он переводит взгляд на холодильник, на список покупок, – и чувствует резкую, жгучую боль. Потом он обращает внимание на кран, на немытые стаканы в раковине – и его одолевает невероятная жажда. Он уже готов напиться и снова разрыдаться, свернувшись калачиком на гноящемся кухонном полу, но кое-что его останавливает. Из гостиной доносится скрип. Айзек оборачивается. Снова яйцо. Точнее, пол-яйца. Высунув из-за двери гостиной хохлатую голову, оно смотрит на Айзека своими огромными глазами. Он моргает – яйцо моргает в ответ. Какое-то время Айзек соображает, чего оно хочет. И наконец понимает: яйцо ждет, что Айзек последует за ним, бросится в погоню. Яйцо уверено, что они играют.
– Я… – Айзек запинается, так и не определившись, куда он, собственно, направляется.
Яйцу все равно. Яйцу достаточно реакции. Оно снова исчезает и, как по команде, заводит свое ням-ням-ням. Айзек вздыхает, качает головой и послушно тащится в гостиную. За дверью обнаруживается та же обстановка и те же действующие лица. На полу валяются испачканные одеяла, в камине остывает зола. Перед очагом, утопая мясистыми желтыми лапками все в том же развороченном гнезде из подушек и тряпья, стоит яйцо. Его руки громоздятся на ковре, а ладошки заталкивают в рот одну из рождественских открыток с каминной полки. Существо поднимает глаза на Айзека и принимается жевать быстрее, будто беспокоится, что он вот-вот отберет лакомство. Подобных попыток Айзек не предпринимает. Яйцо снова отрыгивает, поворачивается к камину и присматривается к другим открыткам, расставленным на каминной полке, будто выбирает кусочек с сырной тарелки. Его руки поднимаются над головой, словно кто-то дергает за невидимые нити. Пухлые желтые пальцы нетерпеливо шевелятся.
– О-о-о-о-о, – выдает яйцо одновременно пронзительно пискляво и утробно ворчливо.
А потом происходит сразу несколько вещей. Яйцо определяется с выбором и протягивает парящие руки к одной из рождественских открыток. В своем нетерпеливом рвении оно задевает жестяную коробку из-под печенья, стоящую в центре каминной полки. Коробка поворачивается вокруг своей оси и начинает раскачиваться на краю, как раскрученная монета. Тоскливое изнеможение на лице Айзека сменяется гримасой ужаса, и он с криком: «Нет!» – бросается вперед.
Он двигается быстрее, чем двигался за все эти последние недели: в три шага проскакивает гостиную и проезжается по ковру на коленях, врезаясь в разбросанные перед камином подушки. Напуганное резким выпадом Айзека существо распластывается по полу, перекатывается и отскакивает от дивана, как мяч для регби. Айзеку удается. Коробка, катапультированная с края каминной полки, благополучно приземляется в его протянутые руки. Испуганное яйцо поднимается на ножки и, захлебываясь визгом, убегает в коридор. Айзек этого даже не замечает. Он стоит на коленях, согнувшись пополам, зажмурившись, изо всех сил стараясь вдохнуть. Его сердце бешено колотится. Ему кажется, будто метель застала его в доме с выбитыми окнами и сорванными жалюзи, будто ледяной ветер с ревом врывается внутрь и обкрадывает его: лишает голоса, лишает мыслей. Он хочет кричать – но у него не получается. Он пытается вдохнуть – но не может сделать и этого. Нет, его терзает не метель. Нечто совершенно противоположное. Огонь. Он стоит на коленях перед камином, обливаясь потом, и вряд ли сумел бы ощутить разницу, стой он посреди ревущего жгучими языками костра. Он в аду, которого, он знает, не существует. Он воздевает глаза к небесам, на которых, он знает, нет никакого рая. Если бы он существовал, Айзек чувствовал бы ее присутствие. Но он не чувствует. Не чувствует ее. Ни там, ни здесь, ни где бы то ни было.
Какой смысл в молитве, не подкрепленной верой? Айзек хочет попытаться поговорить: с ней, с Богом, с любым, кто готов его выслушать. Он отдаст все за возможность передать ей послание и получить хоть какой-нибудь знак, предвещающий им новую встречу. Пусть даже он знает о безнадежности этого предприятия. Библия вроде бы не жалует еретиков? А возможности покаяться у Мэри явно не было. Оба разочаровали своих родных. Она росла в семье убежденных шотландских пресвитериан, его каждые выходные бесконечного детства тащили на унылую мессу. Ради чего, спрашивается? Он все равно стал агностиком. А Мэри предавалась открытому и гордому атеизму, но, не оставив никаких конкретных инструкций на случай своей кончины помимо места, где следует развеять ее прах, похоронена была по христианским традициям. В тридцать лет даже о прахе подумать – и то казалось впечатляющим. Она бы не допустила торжественной службы с молитвами и песнопениями и рассмеялась бы, увидев Айзека сейчас: стоящим на коленях у алтаря, в который превратилась каминная полка в их гостиной, и ищущим спасения. Из них двоих упертым почему-то считали Айзека, но на деле упрямство Мэри ему и не снилось. Она шла по жизни со спокойной уверенностью человека, которому не нужно было нести ответ перед какой-то там высшей силой – только перед собой. Этим она доводила до белого каления своих родителей, братьев, иногда – мужа. Но положа руку на сердце стиль жизни Айзека кажется куда более раздражающим. Он живет по шаткому принципу «никогда не говори никогда», мечется, не может поверить – как не может и отринуть веру полностью. Не может признать, что от Мэри остался один только прах. Она считала религиозность нелепой. Предлогом для оправдания всевозможных грехов. А для Айзека не существует ничего нелепее перспективы жизни без нее. Айзек всхлипывает. Бог его не слушает – он опускает глаза и обращается к жестяной коробке из-под печенья.