Азеф
Шрифт:
– Стало быть мы сегодня с вами пойдем, Егор? да? – спросила Дора.
6
В десять, деловито попыхивая трубкой, Мак Кулох спускался по лестнице. Заслышав стук желтых ботинок, Силыч всегда выбегал раскрыть дверь. Через час барыня в шикарном манто с громадным белым страусом на шляпе, шла в сопровождении лакея. Лакей, как всякий лакей, в синей суконной паре, синем картузе с лакированным козырьком, на некотором расстоянии от барыни.
На Невском барыня выбрала два платья. Покупки в руки
7
Свидание Савинкова с Каляевым было у Тучкова буяна. Как всегда Савинков проехал сначала несколько улиц на извозчике. Потом шел пешком. Установив, что слежки нет, направился к Тучкову буяну. Час был ранний. Было пустынно. Он увидел Каляева издали. По мостовой шел торговец-разнощик с лотком на ремне. Было заметно, что под тяжестью торговец несколько откинулся назад. Белый фартук опоясывал грудь, прикрывая рваный, засаленный пиджачишко в заплатах. Вытертый картуз, стоптанные рыжие сапоги. Похудевшее, небритое лицо. Только легкое страданье в глазах отличало Каляева от настоящего торговца. Но в глаза, в эту каляевскую задумчивость, кто вглядится?
Когда у мрачного Тучкова буяна они сошлись на пятнадцать шагов, Савинков понял, что Каляев неподражаем, самый опытный филерский глаз ничего не заметит. Лицо Каляева засветилось радостью и улыбкой. Савинков знал эту улыбку, любил с детства.
На лотке уложено всё цветным веером, разлетелись нарядные коробки папирос, зеркальца, кошельки, картинки, чего только нет у ловкого торгаша.
– А вот «Нева», «Красотка», апельсины мессинские! – весело-профессионально крикнул Каляев.
Савинков махнул разнощику. Разнощик подставил для продажи ногу под лоток. И началась покупка.
– Ну, Янек дорогой, как дела? – говорил, глядя в бледное, детское лицо Каляева Савинков.
– Лучше не надо. Важное сообщение: – ездит теперь другим маршрутом, заметь, очень важно, царь переехал в Петергоф, теперь он вместо Царскосельского едет на Балтийский. Передай извозчикам, а то вчера Дулебов зря стоял на Загородном. Карета та же, черная, лакированная, у кучера рыжая борода, рядом всегда лакей, белые спицы, гнутые большие подножки, узкие крылья, – Каляев оглянулся, никого не было, – у кареты два больших фонаря, вожжи у кучера всегда видел белые, стекла ярко отчищены. Ты знаешь, я даже раз видел его, он показался мне за стеклом испуганным и старым.
– Где ты видел?
– У вокзала, только городовые отогнали, но знаешь, будь у меня вместо апельсинов бомба, я б убил его шесть раз, я подсчитал.
– Подожди, подожди, дело так идет, что всё равно он наш. А как насчет слежки?
– Ни-ни, – мотнул головой Каляев. – Но когда же, Борис? Зачем тратить время, надо кончать, этого ждет вся Россия, подумай, сейчас такой удобный момент, поражения на фронте. Иван
– Скоро приедет.
– Торопи, Борис, нельзя же, можем упустить. Савинков улыбался.
– Дорогой Янек, вопрос недели не играет роли. Зверь обложен, уйти некуда.
– Кто-то идет, надо прощаться, – проговорил Каляев.
Приближались трое шедших с моста мужчин, в шляпах и широких пальто.
– Следи за Балтийским, послезавтра в 11 у Юсупова сада.
– Хорошо. Возьми апельсины. – Каляев ловко завернул в пакет два десятка, подал профессиональным быстрым движением и, кинув в кожаную сумку деньги, пошел к мужчинам, закричав:
– Эй, господа, купите «Троечку»! «Красотку»! вот кошелек для богатой выручки! А вот патриотическая картинка, как русский мужик японца высек!
Савинков оглянулся. Темной тучей вздымался бироновский дворец, любимое Савинковым здание. Возле него стоял Каляев, подперев коленом лоток, продавал папиросы.
8
Вернувшись с «инспекционной поездки», Савинков вошел в квартиру. Разделся.
– Я вам апельсинов от поэта привез, – проговорил он.
И Савинков развернул кулек, раздавая всем апельсины.
– «Поэт» мог убить его шесть раз, Мацеевский четыре, Дулебов тоже наверное, – сказал Савинков. – Это говорит за то, что дело нельзя тянуть, наблюдение назрело, надо кончать. Но без Ивана Николаевича нельзя. Я послал телеграмму. Он просил пропустить его в квартиру так, чтоб решительно никто не видал, через черный ход. Он проживет у нас, не выходя, до окончательного дня. Но как изумителен «поэт»! какое это золото! какой это революционер! В его устах описание кареты Плеве превращается в поэму. До чего преобразился! Ведь кричит, как заправский торговец. Для филеров абсолютно неузнаваем, ах Янек, Янек, а помните, Егор, вы находили его странным? – обернулся Савинков к Сазонову.
– Да, вначале это, – пробормотал Сазонов, смутившись, – я как-то его не мог понять, узнал его только в Киеве. Конечно «поэт» неоценимый товарищ, человек и революционер.
Припоминая, чуть улыбаясь, Сазонов сказал: – Странность показалась мне оттого, что при первой встрече он вдруг стал говорить о поэзии, о Брюсове, я глаза вытаращил, а он захлебывается, я его спрашиваю – какое же это имеет отношение к революции? – а он еще пуще, – заразительно захохотал Сазонов, – кричать на меня стал, они, говорит, такую же революцию делают в искусстве, как мы в обществе, ну, я и удивился, да и до сих пор это конечно неверно.
– В «поэте» много чистоты, – сказала Ивановская.
– Такие были народовольцы, многие такими были.
– Многие такими и не были, – сказал Савинков.
– Некоторые не были. Я говорю о лучших, о вере, о страсти, об идеализме, за который отдавалась жизнь. – Слова Ивановской были обращены к Савинкову.
– Да, – сказал он, – Каляев человек героического склада, такие люди очень ценны, но массам они непонятны. Это трагические натуры, больше жертвы, чем деятели.